Он стал резко поносить города, ссылался на ученых, писателей, возвеличивавших деревню. Оглушенный его- словами, я молчал.
— Ты пойми, — убеждал Федор Павлович, чем ближе человек к земле, к растениям и животным, тем он чище и яснее. Счастье и мудрость жизни в лесу, в поле, под солнцем.
— Солнышко есть не будешь, — заметил я. — Жить нечем!
Гладышев, казалось, не слушал меня.
— За каждый рубль будешь платить городу здоровьем, весельем, радостью. Город изжует, высушит, сделает пролетарием. Понимаешь ли ты, что такое пролетарий? Тень человека! Ни кола, ни двора. Он, пьяненький, умирает под забором. Этого хочешь?
— Всеволод Евгеньевич говорил другое.
— Ах, этот ваш несчастный Никольский! Наслышан я о нем. Заблудшая овца. Вместо того чтоб учить вас грамоте, он занялся политикой. Теперь попал в острог. Неужели тебя прельщает его судьба?
Я слушал Федора Павловича и улыбался. Почему-то вспомнились слова зимогора Ефима, сказанные про кашевара Еремея: «Вредный мужичонка — утешитель!» Да и сам Гладышев казался каким-то вылинявшим, убогим. Он еще цеплялся за то, что давно отброшено, осуждено Всеволодом Евгеньевичем…
Я стал снаряжаться в город. В котомке было полпуда сухарей. Никто не провожал меня за околицу: в этот раз я не хотел никаких проводов, прощальных напутствий, слез. Бабушка еще в избе измучила наставлениями.
— Главное, живи по правде. Не забывай ее, правду-матушку. Советчиков будет много. Слушай всех, а делай по-своему.