— Ну, ин ладно. Завтра пойдем.

Ночью, при свете камелька, снаряжаем патроны. Евлан точит бруском рогатину. Утром, чуть свет, двигаемся. Собак ведем на сворках.

Евлан на широких лыжах, подбитых лосиной кожей, идет впереди. Я спешу за ним и думаю о том, что нет ничего на свете лучше этого бега по морозу под низко нависшим зимним небом. Снег розовеет на солнце и мягко синеет в тени. Огибаем крутики, заросшие молодым пихтачом, густым, как рожь. Бурелом загораживает дорогу. Собакам трудно идти на привязи. Они царапают бока о валежник, взвизгивают. В редколесье, на взлобке, Евлан останавливается.

— Тут, — он вытягивает руку.

Ничего не видно за корневищем ели, вывороченной ветром, но кажется, я слышу затрудненное сном дыхание зверя. Над берлогой чуть приметно вьется парок. Желтоватый куржак заметал кусты, валежины.

Собаки поднимают щетину на хребтах, рвутся к берлоге.

Евлан отаптывает против чела место в снегу.

— Стой здесь, — шепчет он. — Я шугану. На тебя должен выскочить. Не робей, Тютька ходу не даст, не первого ставит. Да и твоя собака, видать, хороша. Возьми-ка на всяк случай рогатину.

Отодвигаю лыжи.

Морозно. Солнце искрами рассыпалось по сугробам, и ледяные сосульки на кедрах горят, как свечи.