Подати платят у нас женатый четыре, а холостой два рубля. Узнав, что я за провоз баязитца достал рубль денег, тотчас донесли управляющему селением монаху, что меня как пришедшего в совершенный почти возраст надобно положить в оклад, и, как я стал уже наживать деньги, то назначили с меня брать не по два, но, как с женатого, по четыре рубля. -- Монах очень был доволен таковым представлением и немедленно приказал с меня и брата моего взыскать восемь рублей. -- Я отдал все, что имел, т. е. один только рубль, а за достальные по повелению управляющего начали меня мучить, предполагая, может быть, что капли крови моей не обратятся ли в деньги. Брат мой, видя таковые злодейства, решился поскорее продать из домашних вещей даже самые необходимые, чтоб удовлетворить жадности монаха и зависти старшин, и таким образом освободил меня от истязаний. Но после сего чрез несколько дней, брат мой, не надеясь иметь в селении ни спокойной жизни, ни нажить денег, решился оставить дом и жену и удалился на лето в деревню Егвард, от Вагаршапата к северной стороне на день ходу, где он без всякого сомнения по своему художеству мог наработать и накопить несколько денег.

Как скоро брат мой ушел, то в отмщение за сие стали меня каждый день посылать на полевые работы, так что, кроме одной ночи и воскресного дня, я не имел ни одного часа покоя. Но в праздник вознесения, когда все жители Ериванской области собираются на одну превысокую гору, лежащую к северо-восточной стороне, от нашего селения ходу дня на два или с небольшим, мы с матерью, оставя дома одну невестку, также приехали туда на своем осле. Гора сия соединяется с горою Аракатскою простирающимся от сей последней хребтом. Вершины ее вовсе почти неприступны по совершенной крутизне огромных каменных скал. Впрочем, положение ее весьма приятно; ибо на ней растут почти повсюду различные травы и цветы, в том числе отменно душистая, урц называемая, которую употребляют здесь в аптеках. Диких коз и оленей, а особливо первых, видел я чрезвычайно много. -- Дикие козы особенно удивительны тем, что имеют весьма великие рога, до полутора аршина и даже более. Персияне употребляют их вместо трубы, в которую обыкновенно созывают народ на молитвы и в прочих случаях. Голос таковой трубы отменно приятен. Гора сия как бы разделяется глубокою впадиною, по которой от самых вершин течет маленькая река, скрывающаяся потом при подошве противоположных холмов. В довольном от подошвы ее расстоянии, в одной весьма высокой каменной скале находится натуральная пещера, разделенная сводом, также натуральным, на два отделения; в пещеру сию всходят по подставным лестницам. В первом или переднем отделении помещаются богомольцы, человек до ста, а в другом, которое гораздо менее, совершается в день вознесения литургия. В сей последней находится могила, и, как во всей тамошней стране говорят, почивают в ней мощи святой Варвары великомученицы. В ней же по левую руку стоит немного воды, никогда не иссякающей. Я испытал здесь сам со всем вниманием следующее чудо, о котором прежде знал только по общему слуху. Под сею пещерою находится другая, но гораздо темнее; и из-под того места, где в верхней пещере стоит вода, на потолке нижней пещеры держатся как бы проходящие той воды капли. Капли сии, если под них подойти, упадают как на мужчин, так и на женщин, рождающих детей; но если станет женщина, еще не рождавшая, то капля, готовая упасть, оттекает в сторону; когда же каковая женщина подойдет и на то место, капля опять оттекает, сколь бы ни было сие повторяемо. Сей опыт делан при моих глазах несколько раз, что я и утверждаю как совершенную истину.

Пребывание на сем месте молельщиков продолжается не более двух суток. Цель сего моления, святой великомученице приносимого, относится ко спасению детей от оспы, на каковый случай приносятся тут в жертву овцы и другие в пищу употребляемые животные.

При возвращении домой я желал повидаться с моим братом и для того, отпустив мать мою одну, пошел в Егвард с тамошними жителями. -- За несколько верст не доходя до сей деревни, увидел я в стороне множество надгробных памятников, вышиною от семи до девяти аршин. Я просил одного молодого егвардца проводить меня и показать те редкости, о коих он при виде сих памятников мне рассказал, обещаясь, когда случится ему быть в нашем селении, принять его у себя и угостить. Согласясь на мою просьбу, отстали мы от прочих спутников и пришли на означенное место. Оно есть древнее кладбище, называемое Огус, что значит великан, или место великих. В древности был здесь большой город. Могилы все необыкновенной величины; одна же из них, несколько открытая, в две сажени. Товарищ мой показал мне кости погребенного в ней, из коих ручная от кисти до локтя -- с лишком в аршин персидский, который против европейского более около третьей части, ибо из 70 аршин персидских выходит сто европейских; кость же ноги от плюсны до колена была мне по пояс; по сему можно судить и о величине всего корпуса. При рассматривании сих бренных остатков крепости и силы веков прошедших я несколько минут стоял неподвижен, погрузившись мыслию в глубину лет минувших и будучи исполнен горестными чувствованиями. В продолжение остальной дороги я был занят рассуждениями о тленности всего сущего в поднебесной, о суете и ничтожности гордыни и величия человеческого.

Брат мой весьма обрадовался моему приходу. Я также очень был рад, что нашел его на первый случай довольным своим положением. Он занимался своими башмаками, и работы было у него много. В деревне Егвард родится такой хлеб, какового нигде или по крайней мере во всей тамошней стране нет. Он столь бел, что почти не уступает снежной белизне. Кроме одной высокой каменной колокольни, украшенной довольно хорошим резным мастерством, более ничего примечательного нет. Реки там нет, а пользуются падающею с гор дождевою водою, которая собирается в ископанный для того пруд, а из него в случае надобности проводят и на поля. Пробыв с братом две недели, возвратился я в Вагаршапат с одним из егвардских жителей, шедшим в Арарат. -- Мы шли около реки Карпи. Каменистые берега ее или глубина пропасти, по которой она течет, имеет в здешнем месте до 40 и более сажень. На сем самом месте товарищ мой предлагал мне вместе с ним спуститься несколько к реке, говоря, что мы тут между камнями что-нибудь найдем. Я спросил его, по какому случаю и чего можно здесь искать. Он объяснил мне, что около 1717 года турецкий сераскир-паша Киопро-Огло и топал-Осман-паша разбит был здесь наголову персиянами44 и войски его все почти истреблены. Турки не знали такового здесь местоположения; а персидский военачальник, будучи весьма искусный воин, заманивши их к сему месту, употребил все силы сбить и принудить отступить к оному. Коль скоро турки увидели сию ужасную могилу и свою оплошность, потеряли последнее мужество и были почти все туда опрокинуты. Сия победа доставила в руки персиян и город Ериван, бывший до того во владении турецком. После сего я, хотя совершенно был уверен в находке, ибо видимые мною повсюду в великом количестве человеческие кости давали знать о множестве погибших тут турок, но за всем тем не получил ни малой охоты рисковать моею жизнию, т. е. сломить себе голову или быть уязвленным змеею. Товарищ мой, однако, возвратился цел и действительно вынес с собою серебряное кольцо и несколько других от оружия серебряных же вещей. -- В селение свое пришел я уже за полночь. В сие время наступила жатва и обработка хлебов. Нас согнали всех на работы, которую бедные должны были исправлять, как обыкновенно водится, и день и ночь то на монастырском поле, то на поле какого-нибудь старшины. Время было чрезвычайно жаркое, и как от воскресенья до воскресенья домой нас не пускали, то мы большою частию должны были питаться тухлою пищею. Между прочим давали нам рыбу, называемую тарегх, весьма соленую, которая привозится из Ахтамарского озера, находящегося в области Ван, турецкого владения. Не столько от жара, сколько от таковой пищи одолевала нас беспрестанная жажда, от которой, употребляя много воды и плодов, раздувшиеся наши желудки конечно бы полопались, если б мы не разминались тяжкою нашею работою. Сверх того днем кроме солнечного палящего зноя мучил нас овод, а ночью комары, и опасность быть уязвленным от скорпиона или змеи не давали нам спокойной минуты. -- Такая работа продолжалась с лишком два месяца, до половины августа. Между тем незадолго пред окончанием означенного времени последовало со мною в моем семействе весьма чувствительное огорчение. Мать моя разладила с невесткою. У них каждый день происходили самые шумные споры, так что соседи стали мне советовать, чтоб я постарался их унять и примирить, говоря, что я имею право поговорить о сем и матери, и невестке, которые, конечно, послушают слов моих, потому что ты де человек грамотный и можешь представить им разные резоны. Правду сказать, что раздоры сии крайне меня огорчали, ибо мучась целую неделю на полевой работе и приходя домой на один только день, я не мог и тут найти себе спокойствия. Я уже и читал, и слыхал, и видал, что где живут сто человек мужчин, там можно найти мир, но где сойдутся две женщины, то там напрасно искать доброго согласия; напоследок сию горестную истину должно мне было испытать в сердце собственного семейства. Неоднократно покушался я вмешаться в посредство, но не знал, чью взять сторону. Наконец по совету соседей, решившись принять на себя примирение матери с невесткой, я рассуждал наперед, за которую бы было приличнее подать мне свой голос. Если стать против невестки за мать, то она как человек чужой не будет рассуждать о справедливости моих представлений, но станет жаловаться соседям, а после и брату, что мы с матерью, соединясь, по ненависти ее обижали и притесняли без него, и таким образом может посеять между нами раздор, несогласие и самую ненависть. Напротив того, мать, конечно, не обидится словами и советами своего сына, и притом любимейшего; я даже надеялся, что посредство мое будет ей приятно и я без труда приобрету себе честь примирения как от них самих, так от моего брата и соседей. Но, к несчастию, вышло напротив, и мать моя хотя была из лучших женщин, но все женщина. В один из воскресных дней, когда у нас сидели две соседки и вместо обыкновенных разговоров слушали и сами говорили только о том, что относилось к войне матери моей с невесткою, я по соображению моему о следствиях моего посредничества обратился с представлением моим к матери. Вступление моей проповеди начал я извинением пред нею, что осмеливаюсь ей говорить, надеясь, что она примет слова мои и не будет за то на меня гневаться; потом представлял, что такие раздоры, кроме того что лишают ее последней минуты спокойствия, делают нам стыд и зазрение от соседей наших и от всего селения; что мне все о том говорят с язвительными насмешками, укоряют небрежением об их примирении и что я даю обижать бедную невестку напрасно; что и брату моему также будет прискорбно и он может с нами чрез сие повздорить и даже считать нас в числе своих неприятелей. -- Если же невестка наша несколько стала дерзка и много против нее говорит, то это происходит оттого, что она по молодости лет своих еще глупа и не может иметь довольного терпения; она же, напротив того, как человек пожилой, видевшая в жизни своей и худое, и доброе, а потому, имея рассудок твердый и основательный, может извинять ее глупость хотя для своего сына, а ее мужа и между тем без ссоры и шума давать ей нужные наставления и собою показывать пример по крайней мере до того времени, пока возвратится брат. Я, может быть, распространился бы и еще в моем поучении, но мать моя вышла уже из терпения слушать меня и, приняв посредничество мое за особенное пристрастие к невестке, пришла в сугубое раздражение и между прочим упрекала меня самою ужасною неблагодарностию к ней за ее обо мне попечение и воспитание. Соседки сначала представляли ей, что она меня обижает напрасно; но, видя, что она их не слушает, заключили представления свои смехом и оставили нас продолжать нашу войну. Укоризны матери моей и ее противу меня огорчение тронули меня чувствительным образом, тем более что я никогда почти не видал на себе ее неудовольствия, я старался ее успокоить, сколько возможно, и говорил ей уже со слезами, что я отнюдь не желал сделать ей досаду, а старался только о том, чтоб ее успокоить и примирить с невесткою для общего нашего счастия, которое остается нам только в семейственном согласии. После сего мать моя мало-помалу утихла и стала сожалеть, что при чужих людях много на счет мой наговорила, но раскаяние ее было уже бесполезно. Соседки успели разгласить по всему селению о том, что слышали, и 700 домов узнали в одни почти сутки, что я самый неблагодарнейшпй и нечувствительнейший из всех животных, прибавив к тому, что якобы я имею преступное обращение с невесткою. -- Итак, к несносной трудности моей жизни присовокупилось еще то, что на каждом шагу поносим был ругательствами и укоризнами от старых и малых нашего селения. Встречающиеся со мною, указывая на меня, говорили один другому: "Вот это тот самый, который делает то-то, а еще ученый и грамотный и знает, что худо и что хорошо", Мальчишки, когда я выходил со двора, бегали за мною по улицам толпами и кричали: "Вот, вот идет тот-то", ругали и нередко швыряли в меня камушками. Словом сказать, что я повсюду был преследуем и не было человека, который бы утешил меня добрым словом и сказал бы в оправдание меня, что он не верит тому, что говорят обо мне, кроме одного моего второго учителя, у которого я по воскресным дням находил убежище. Он только один утешал меня переносить сие поношение великодушно и безропотно, как вышедшее в злой час от матери, на которую не должно ни в чем огорчаться, и ободрял меня божиею милостию. Но между тем не преминул выговорить и матери моей, что подвергла меня такому посрамлению. -- Она извинялась на сие только тем, что была очень раздражена и что теперь о том раскаивается. Но это, как выше я сказал, было уже поздно.

Столь жестокое состояние мое расстроило совершенно расположение души моей. Чувствования мои были подобны мутному волнующемуся источнику, отклоненному от настоящего своего направления. Я не мог не любить матери и любил ее с горячностию, но не мог уже быть своим в доме нашем. Если я и приходил, то чуждался всего и ни во что не вмешивался. -- Большею частию, когда свободен был от работ, находился у своего учителя, а иногда у сестры. Бедная мать моя видела и чувствовала мое положение, чувствовала свой поступок, плакала горько; но не имела ни сил утешить меня, ни же духу сделать к тому какой-либо приступ: ибо не было никаких средств избавить меня от ежеминутного и жестокого посрамления, коему меня подвергла. -- Словом, все между нами пришло в самое печальное расстройство; а я между тем должен был получить наказание с той стороны, за которую подал повод к таковому раздору.

По прошествии некоторого времени, заметив неоднократно за невесткою некоторые домашние беспорядки, решился ей о том сказать, но сия строптивая женщина с азартностию отвечала мне, что я не хозяин дома, что у нее есть муж и что я не имею никакого права делать ей выговоры. После сего я вовсе уже не приходил в дом свой, а проводил время у сестры и учителя. Он, зная мой нрав и любя меня, сам советовал, чтоб я поберег себя от дальнейших огорчений и приходил бы всегда к нему, а напоследок даже советовал совсем из селения удалиться куда-нибудь на чужую сторону; но я очень хорошо знал, что превозносимая ученость моя безграмотными в другом месте не доставит мне не только отличия, но и куска хлеба; для чего более бы полезно было какое-нибудь рукомесло, а я не знал никакого. В таком состоянии провел я осень и зиму до наступления весны. Чувствуя всю невозможность оставаться в селении, решился я на весну удалиться в селение Аштарак, отстоящее от нас на день ходу, примерно верст около сорока, и вступить там к какому-нибудь жителю в должность садовника. Пришед в Аштарак, я на другой же день нашел себе желаемое место у одного довольно зажиточного жителя Д. А. У него было несколько виноградных садов; из коих один я снял в мое управление. Я знал несколько садовое мастерство по нашему месту; но по тамошнему климату и воде, хотя и не в дальнем от нас расстоянии, обращались с виноградом совсем иначе. -- Брат моего хозяина отвел меня в назначенный мне сад и дал все нужные наставления. Общие кондиции в Аштараке садовника с хозяином сада состоят в том, что нужные по саду расходы до созрения плодов садовник делает на свой счет; когда же виноград соберется, то прибыль делится тогда с хозяином пополам. Все сады вообще в нашей стороне для охранения обносятся со всех сторон небольшими стенами так, как в прочих местах заборами. Порученный же мне сад обнесен был только с трех сторон, потому что четвертая, или задняя, сторона прилегала к реке Карпи, которая в сем месте течет по пропасти, или впадине, столь же глубокой, как и выше мною сказано при возвращении из деревни Егвард, но только не имеет столь обрывистой крутизны, как тамо, а довольно пологое расположение. Такое состояние моего сада было чрезвычайно опасно от разных зверей, а особливо от волков, находящихся в берегах реки, и которые в нашей стороне чрезвычайно хищны и часто нападают на людей, бросаясь сзади из-за камней внезапно. -- Таковая опасность заставляла меня быть осторожным каждую минуту. Ночь обыкновенно в таковых местах спят на деревьях, и по большей части постель располагается на априкосах.45 Несмотря на таковые затруднения, я занимался моим делом с хорошим расположением духа и жил в саду весело. Все хлопоты в садах относятся до одного только винограда, а прочие фруктовые деревья нимало собою не озабочивают. В августе месяце наступило собирание винограда; плоды также все созрели, и я с радостию ожидал прибыли от дележа с моим хозяином. Но вдруг от ериванского хана прислано было в Аштарак повеление, чтоб сие селение выставило сорок вьючных лошадей с людьми для привоза из области Шарур запасного для Ериванской крепости хлеба. Таковые повеления даны были по всей Ериванской области по тому случаю, что шах персидский Ага-Магомет-Хан выступил с войсками своими из Теграна, своей столицы, для осады Еривана, почему ериванский хан хотел снабдить крепость припасами, по расположению его, на семь лет. -- Кроме коренных жителей крепости обыкновенно набирается в оную для защищения семь тысяч человек: четыре тысячи персиян, а три армян. Каждый из них имеет при себе только одну жену, а дети оставляются в жилище на попечении их родственников и ближних, дабы не сделать тесноты в крепости и чтобы не выйти из пропорции хлебного запаса. Причина сему нашествию была та, что настоящий владелец Еривана, отложившись от шаха, заключил союз с Ираклием как ближайшим соседом и платил ему дань; Ираклий же посему обязан был защищать его и помогать ему во всяком случае противу шаха. Я назначен был моим хозяином в число требуемых от селения 40 человек и с прочими прибыл в Ериван; а оттуда отправился в Шарур, в назначенную деревню. -- Дорогою товарищи мои, аштаракцы, по зависти и ненависти ко мне только потому, что я был вагаршапатский, не хотели со мною говорить, показывали злобу свою и даже покушались меня бить. Я отделывался от них всеми возможными уловками. Лошадь у меня была очень хороша, и я старался держать себя в таком между ими положении, чтоб в случае нужды взять без препятствия перед и ускакать. Однако до сего не дошло, и я благополучно прибыл с ними в назначенное место. Так как, кроме хлеба, ничего другого для пищи мы не имели, да и тем запаслись не довольно, то я по обыкновению моему пошел в церковь к вечерне. Тотчас начал указывать, что то не так, другое не так и прочее, а между прочим читал и пел; не забыл также сельским священникам задать несколько вопросов. Бывшие в церкви из обывателей смотрели на меня с уважением, а священники необходимо должны были приглашать меня к себе и угощать. По мне хорошо были приняты и мои товарищи. Я имел право надеяться, что сии бездельники будут ко мне признательны, но напротив: природное их злобное расположение еще умножилось по мере зависти к тому преимуществу, которое мне пред ними оказывали.

На другой день по получении назначенного количества пшена, которого на каждую лошадь досталось с лишком по тридцати литер, что составит без мала по восьми пуд, отправились мы обратно. Деревенские священники, у коих я успел приобрести любовь, не могу, впрочем, уверить истинную или притворную, провожали меня; и как я был из монастырского селения и притом дважды находился в самом монастыре, то, полагая, что я там могу быть для них полезным, просили меня в случае нужды не оставлять их; а товарищи мои от того приметным образом надрывались с досады и зависти. -- С навьюченными лошадьми мы не могли в тот же день прибыть на место; а должны были ночевать на дороге. Поутру, когда надлежало укладывать на лошадей пшено, товарищи мои не хотели помочь мне покласть на лошадь моих мешков, в коих было весом по четыре пуда, сам же я не имел силы поднять такую тягость и потому просил их убедительно, со всевозможным унижением и почти со слезами оказать мне помощь. Некоторые из них, тронулись ли моими просьбами или опасались оставить меня на дороге, напоследок мне пособили. Прибывши в Ериван, {При выезде из Еривана я не упустил осмотреть его со вниманием, а особливо крепость, когда мы привезли туда пшено. Здесь прилагается вид сего города.} надобно было для высыпки пшена взлезать на стену по лестницам, ибо хлебные амбары находятся там в самой стене крепости, и насыпка делается сверху в отверстие, нарочно для сего сделанное. Все втащили свои мешки и высыпали пшено; а я между тем, имея опять нужду в их помощи, упрашивал то того, то другого сделать мне помощь, но никто из них не хотел даже и отвечать на мои просьбы. По счастию моему, в это время ханский Тарга Джафар, {Главный начальник над крепостью и над всем внутри города, поверенная особа хана.} надсматривая в крепости над работами, примечал нарочно происходившее между мною и моими товарищами. -- Как скоро все высыпку пшена окончили, а я оставался только один, будучи не в состоянии встащить мешков своих, то он со свитою своею, тотчас подъехав к нам, приказал товарищей моих бить плетьми, кричавши на них: "Ах! вы злобные и ненавистные твари! для чего вы не хотите помочь сему бедному человеку? Если вы с таковою ненавистию поступаете и с своим одноверцем, то чего уже должны ожидать от вас другие?" -- и с тем вместе приказал им втащить и высыпать все мои мешки; потом в вящщее наказание тогда же нарядил их для строящегося в Шаруре ханского дома возить туда бревна, а мне велел для большего их озлобления сесть при их глазах на свою лошадь и следовать за ним в загородный его дом, в Дамир-Булаге находившийся. По прибытии туда Джафар привел меня к первой своей жене и, рекомендуя ей, рассказал о моем приключении. Она была очень чувствительная женщина и приняла меня с великою милостию. Я накормлен был очень сыто и вкусно. По желанию жены Джафаровой я пересказал ей мое состояние и некоторые главные обстоятельства моей жизни. Она после сего еще более приняла во мне участия и убедительно просила мужа оставить меня у себя и сделать счастливым. Джафар сам по себе был человек добрый и, судя по его поступку с моими товарищами, довольно справедлив. Он охотно принял ходатайство за меня жены своей и говорил мне, что если я хочу быть у него, то он оставит меня у себя в услужении, получит мне в управление свою деревню и даст жалованья сто рублей на год. Сия деревня была из лучших и находилась от города не более как в четырех верстах. Я благодарил его и жену его за милости и принимал оные как величайшее благодеяние, которое и в самом деле было бы таковым, если бы обстоятельства допустили меня оным воспользоваться. Но я просил его отпустить меня, во-первых, для того, чтоб с моим хозяином расстаться по доброй его воле, дабы не подать ему никакого повода огорчаться мною, ибо я имею окончить у него мою должность и получить следующую часть; а во-вторых, уведомить о сем счастии мою мать и испросить от нее благословение. Джафар согласился на все и в изъявление ко мне сугубой милости, а аштаракцам в досаду в ту же минуту послал повеление, чтоб лежащее на мне у хозяина моего дело исправлено было за меня селением, а что придется на мою часть прибыли, выдать мне сполна. Сверх того сказал мне, что если я желаю, то могу взять с собою мать и брата и что все они могут жить со мною спокойно и в довольном состоянии. Столь милостивые и поистине благодетельные предложения тронули меня до глубины сердца. Кланяясь обоим им в ноги и отблагодарив их со всею моею чувствительностию, отправился я в Аштарак. Но прежде, нежели я туда приехал, сказанное повеление уже было получено. Джафар, по-видимому, нарочно приказал доставить оное прежде меня. Повеление сие столько напугало моего хозяина, что он боялся меня пустить в дом и встретил в воротах сими словами: "Нет, нет, братец! за тебя из безделицы вышло столько хлопот целому селению. Я боюсь иметь с тобою дело, чтоб и мне не нажить какой беды. Бога ради, ступай в свое селение, за тебя все здесь исправят, а за долею своею пришли брата". -- Хозяин мой не посмел бы в страхе спросить от меня и своей лошади, если бы я захотел ее удержать, но я, напротив того, сожалел только о том, что с таким добрым человеком должен был расстаться. Пришед в Вагаршапат, явился прежде к моему учителю, рассказал ему обо всем и просил его, чтоб он с своей стороны уговорил мою мать отпустить меня к Тарга-Джафару. Несмотря на то, сколько ни велико, казалось, благополучие мое и моих домашних, но он представлял мне против того все вероятные опасности, говоря, что рано или поздно персияне из зависти к тому, что армянин управляет имением такого великого из них человека, всклеплют на меня какую-нибудь вину; следствием чего будет то, что меня, по известному персиян обычаю, станут мучить, дабы принудить принять их закон, если добровольно на то не соглашуся; но, представляя сии резоны, он, однако же, взялся поговорить о том с моею матерью. Она приняла намерение мое с великим огорчением и, как убеждена была собственными опытами, то страшась, чтоб я когда-нибудь не оставил христианского закона, обременила меня всеми проклятиями, если я пойду жить к Джафару. -- Итак, принужден я был отстать от моего намерения. Но как вместе с тем настояла опасность от поисков и мщения Джафара за то, что предложения его презрены; равным образом и вышепомянутый случай, подвергавший меня ругательствам и даже опасности быть убитым, то принужден я был жить в доме тайно и никуда не выходить, кроме учителя, да и то по вечерам поздно. Между тем аштаракское мое дело по приказанию Джафара было кончено, и брат мой получил следующую часть, чему я был весьма рад, ибо доставшаяся на мою долю прибыль довольно была по нашему состоянию значительна. -- По прошествии не с большим двух недель Джафар не преминул спросить обо мне присылаемых к нему от патриарха еженедельно для наведывания об его здоровье, которые по нарочно пропущенному от нас слуху сказали ему, что я уехал на турецкую сторону.

По прошествии еще нескольких дней, как я, угнетаемый моими обстоятельствами, рассуждал, как и куда мне удалиться, пришли посетить меня двое из моих товарищей, учившиеся вместе со мною. Они меня любили, принимали во мне некоторое участие и потому советовали, чтоб я пошел в монастырь св. мученицы Рипсимы в услужение к приехавшему за год пред тем из Иерусалима архиепискому Сагаку, у которого никто не уживался из монастырских прислужников, и он желал нанять кого-нибудь из вольных. По сему совету, на другой день пошел я в монастырь и явился к Сагаку, который по глубокой старости своей, ибо ему было уже с лишком 80 лет, и по многим трудностям жизни находился весьма в слабом здоровье. На вопрос его о моем состоянии я пересказал кратко все мои обстоятельства и даже последнее мое положение. После чего он спросил меня, какую я желаю получить от него плату за мою службу. Зная понаслышке трудность ему угодить, я просил у него только позволения послужить ему месяц или два, и если он найдет меня к тому способным, то я буду всем доволен, что он ни определит, и что я ищу одной только защиты и спасения от ненависти и притеснений моих земляков. Сагак был очень доволен моим ответом и сказал мне: "Ну, мой друг! я вижу, что ты будешь мне служить до моей смерти".

Он имел особенную келью, построенную им по прибытии в сей монастырь. Она разделена была на три комнаты. Я один исправлял у него всякое дело и служил ему с усердием. Каждый день пел и читал ему вечерни и заутрени. Причем получал от него все нужные наставления, до церковного служения относящиеся. Беседы его были только со мною одним, ибо его никто почти не посещал, или, лучше сказать, он никого не принимал. Иногда прогуливался он на своем иерусалимском осле, на котором оттуда приехал. Сей осел никого, кроме его преосвященства, не допускает сесть на себя и всегда поднимал крик, если кто хотел то сделать.