— Кто тут? — тихо воскликнул Тимошенко.

Вопрос остался без ответа. Было слышно только прерывистое дыхание, с присвистом рвущееся из груди человека.

Я подошел ближе, наклонился и разглядел забинтованную голову, солдатскую гимнастерку.

— Товарищи. — обратился я к своим. — Давайте, живо! Поднимайте! Митрофанов, Тимошенко — заходите слева. Мы с Петряком возьмем отсюда.

Раненый со слезами в голосе прошептал одно только слово:

— То-ва-ри-щи?

Когда подняли, он охнул и потерял сознание. Пошли — стал часто вскрикивать, метался, рвался из рук.

Наступила ночь. Мы сделали в лесочке недолгий привал. Солдата положили на еловые ветки. Свет костра так падал на его измученное, обросшее светлой бородой лицо, что парень казался седым стариком, а в иной раз тени заостряли его черты и чудилось: он умер.

Через час он все-таки очнулся. Кое-как поел мучной похлебки, и стало ему будто получше. Рассказал, что полз чуть ли не целый день из хаты до оврага. Немцы налетели на село еще с утра. Он ушел, чтобы не подвести хозяев: «Два месяца они меня выхаживали. Подвести разве можно», — говорил он очень тихо, с перерывами и большим напряжением: «Думал о партизанах, мечтал. И вы так близко. Какое мне счастье.»

Счастье ему выпало только то, что умер он на руках у своих. Мы пронесли его километров пятнадцать. В поле, близ села, к которому подошли мы под утро, стояла скирда немолоченной гречихи. Сильно подморозило. Земля будто камень. Кроме этой скирды, деваться некуда. Промерзшие стебли были жестки, как проволока. Обдирая руки в кровь, мы вытащили несколько снопов и сделали пещеру. Туда уложили красноармейца и сами легли с ним рядом. Дышать было тяжело. Воздух в норе стал от нашего дыхания сырым и удушливым, но после пяти бессонных ночей все заснули.