-- Там есть скамья. Возьми ее, подвинь!

Петя быстро приставил скамью, взобрался на нее, -- и вот он теперь лицом к лицу с Наташей, видит ее измученные глаза, похудевшее личико и по прежнему сверкающие среди алой крови губ белоснежные зубы.

Он близко около нее, Наташи, гречаночки. Слова, как прежде... давно... тогда... умерли. Но он смотрит восторженно, чисто и светло на нее. И плакать готов от радости, видя ее среди цветов и бледно-розовой занавески... как тогда... как тогда...

-- Петя, милый Петя! Только утро любви хорошо...

Белая рука, вся покрытая темным пушком, обвивает его шею. И наклоняет голову к груди. Кружевная, легкая кофточка -- прозрачна и открыта. Петя чувствует нежно-мягкую грудь, и запах молодого, ароматного, как ландыш, тела. А другая рука мягко проводит по волосам и ласкает материнскою нежною лаской.

Но умер прежний, юный Петя. Спит его душа. Приятно ему и сладостно быть у нежной мягкой груди и пить ее ароматы и чувствовать, как чрез полные, белые чаши пробивается голос бьющегося сердца. И как бьются своим трепетом полные белые чаши. Но страсти уже нет. Умерла. И все это не то, что было...

И Петя отрывается от них, как от горького напитка, смотрит долго на Наташу и ее скорбные глаза и несмело говорит:

-- Неужели все это правда, что говорят про вас?

Наташа опять обвивает его шею, обеими рукам прижимает к себе, точно Петя -- младенец, которого надо кормить грудью, -- и, склонившись к нему и обжигая его дыханием своим, шепчет:

-- Все правда. И я даже хуже, чем ты знаешь...