Да где ж мы? Далеко ли мы от Петербурга наконец? И это совершенно неизвестно, здесь даже не знают, есть ли город Петербург или нет, и очень может быть, что мы здесь за полтораста лет до его основания. Да какой же здесь уездный или губернский город? Есть город, и в нем бывали даже некоторые мужики, и название есть этому городу, а губернский оя или уездный -- бог его знает! И губерния ля тут или воеводство13 -- этого тоже утвердительно сказать не могут!

Боже мой! Да где же это мы? Какой здесь век, какой здесь год? Это тоже неизвестно, бог его знает какой век, старики свой доживают, а малые начинают... а год -- год тяжелый: греча плохо родилась, озими повылеглл... да этого и ждать надо, потому что прошлой зимой Касьян именинник был, а когда Касьян бывает имениниик, так это високос -- известно, тяжелый год14.

Да месяц какой идет--декабрь ли, январь или февраль? А бог его ведает, месяц какой, а известно, что солнцеворот давно прошел15, на Варвары зима мосты намостила16, а на Савву гвозди заострила17, до Петра полукорма еще не дошло18, а уж об Васильев вечер -- день прибыл на куриный шаг19 и еще нечего беречь нос, потому что Афанасий не пришел20, а потом будут Тимофеи полузимники21...

Я ничего не понимаю! Да как у вас пишут вот в конце письма после покорнейшего слуги и прочее -- год, месяц, число? Да у нас ничего не пишут, потому что и грамоте во всей деревне никто не знает...

О, невежество! Какое ужасное невежество! А между тем странно: у этих людей есть свои календарь, и весьма верный календарь, и знают они, например, что от водокрещ до Евдокеи семь с половиной недель22, и Илья пророк три часа приволок23, и во что Макавеи -- во то и разговенье25, и знают они, сколько морозов было и сколько будет, а как какой мороз называется25, и каждый день в году имеет для них свое значенье, и звезда падающая и птица перелетающая говорят им непонятным для нас языком, и предания живут и передаются в их безграмотных устах, и духи злые и добрые витают вместе с ними с незапамятных времен, и есть у них доброе и грозное слово для этих духов, и есть чары непонятные, и есть зелья чародейные, и вся жизнь их идет мерным, стройным, неизменным течением, как шла она сотни лет назад, при их пращурах, как пройдет сотни лет вперед до их правнуков, будто какой-то неведомый дух обошел се невесть когда! И бежит с тех пор хлопотню, торопливо вперед и вперед озабоченный мир кругом ее, а она стоит, глубоко погруженная в свои думы, и не видит остального мира, будто ждет, когда, свершив свой круговорот, он снова дойдет до нее и сольется с ней...

Какой странный, какой чудный мир!

На самом краю этого маленького мира, не значащегося на географических картах мира, но известного в околодке26 под именем сельца Ознобихи, далеко отделяясь от деревни, стоит избушка. Судя по наружности, она не принадлежит к крестьянским. И в самом деле, около нее видите занесенный снегом остов какого-то стадийного каменного дома, от которого остались только стены, а за домом голые деревья сада, который за давностью лет обратился в лес и слился с ближним лесом. Избушка, ридно, принадлежала прежде к службам этого дома и, ветхая, деревянная, по какому-то странному случаю пережила своего каменного господина и, как старый и верный слуга, одиноко сторожит его развалины.

Раз в зимний вечер далеко из открытого поля, которое расстилалось перед лесом и деревней, можно было видеть какие-то два светящиеся глаза: это был огонек, блестевший из маленьких окон избушки. Внутренность избы мало отличалась от обыкновенной крестьянской: та же большая печка в углу и перегородка, те же лавки по стенам, те же темные от времени и дыма стены. Только не было над входом низких и широких полатей, а вместо них на протянутых веревочках висели какие-то травы. Пучки этих же трав висели, привязанные к деревянным гвоздикам, по стенам и были их единственным украшением. В избушке не было видно крестьянской домовитости, не было кур, иногда клохчущих под печкой или лавкой, мало было домашнего скарба, в ней было чище, чем в крестьянских избах, но как-то пустее, нелюднее. Тихо было в избушке, только сверчок чирикал где-то в щели, да какой-то глухой и неясный шепот слышался на печке, и шепот однозвучный и тихий, как шелест сухих листьев. В переднем углу перед деревянным столом в поставце стояла сухая дудка, налитая внутри салом: ее-то слабый огонек блестел в поле и едва обозначал темные углы избушки; но он ясно освещал хорошенькую женскую фигуру.

Это была девушка лет шестнадцати. Судя по одежде, она принадлежала к крестьянам: на ней был синий пестрядинный сарафан с медными пуговками и белая холщовая рубаха. Темнорусые гладко причесанные волосы окаймляли невысокий лоб и, перегнувшись за уши, падали густой косой до самой поясницы. Лицо девушки было немного худощаво, смугловато, но чрезвычайно красиво. Рот маленький и немного выгнутый, как стрелковый лук, прямой и небольшой нос, темнокарие ясно очерченные глаза, и брови тонкие и круто загнутые над внутренними углами глаз. Все это лицо, продолговатое и нежно законченное подбородком, несмотря на молодость, имело много выражения. Оно смотрело весело и открыто, на нем не лежало никакой особой мысли, но оно было как-то хорошо отенено. Небольшой румянец смуглых щек, желтоватая белизна гладкого лба и бледно-молочный подбородок, едва видные темные волоски на висках и ясные глаза, даже маленькая, как у всех смуглых, тень под глазами -- шее это вместе делало лицо девушки чудесно освещенным, как это мы иногда видим на портретах новой итальянской живописи, освещенным и согретым так, что на нем, несмотря на неподвижность линий и непрозрачность кожи, можно по какому-то переливу теней ясно читать внутреннее настроение. Очерк молодого стана, еще несколько худощавого, можно было следить под складками свободной одежды. Стан этот был гибок, строен и, как молодое зерно колоса, только что наливался. Из широкого рукава рубахи виднелась тонкая молодая рука, и рука эта была мало огрублена суровой крестьянской работой: видно, немного несла она ее.

Девушка сидела у стола и торопливо шила. К однообразному крику сверчка, к странному и глухому шепоту, который слышался па печке, присоединялось частое ширканье нитки, сшивающей какие-то лоскутки. Девушка вся была погружена в работу, изредка она останавливалась, разглядывала шитье, немного сбоченив голову на ту или другую сторону, и тихо, без слов запевала какую-то песенку, потом опять принималась шить, умолкала, и тогда немного сдвинувшиеся брови и наморщенный лоб обозначали заботу, между тем как на губах отражалась какая-то веселая и светлая мысль.