* * *
Вот уже несколько недель, как я заболел. Именно это было с бала в собрании. Я тогда еще чувствовал какое-то странное расположение духа, а это было начало болезни. Болезнь была сложная – перемежающаяся хандра с примесью апатии. Постоянная хандра может продолжаться только несколько дней. В промежутках была апатия. Иногда все казалось мне в таком свете, что не хотелось бы ни на что смотреть; иногда я был до такой степени равнодушен ко всему, что, объяснись мне тогда в любви хорошенькая женщина, я бы отвечал ей очень учтивой благодарностью.
Все это время я ничего не сделал, что бы стоило записать сюда. Виделся часто с Марион: она была нежна и заботлива, как со старым и больным другом; сначала мне это нравилось, но потом я привык к ее участию. Я хорошо вошел в свою роль с нею, и ей на первый раз выпал не очень завидный жребий – нянчиться с моими капризами; но – странная вещь! – она очень хорошо выдержала испытание и никогда не скучала им. Женское сердце чрезвычайно сложно: в нем бывают привязанности, которые не знаешь куда поместить, в разряд любви или дружбы. Она и во мне возбудила странное сочувствие. Я не люблю ее, а между тем невольно привязался к ней. Я не смотрю на нее как на хорошенькую женщину, – а между тем не будь она почти красавицей, она бы надоела мне. Какая же пружина движет это чувство? Неужели самолюбие?.. Вечно самолюбие!
С Островским виделся я редко: его болтовня надоела мне, и он неохотно встречался со мной, потому что находил очень скучающего слушателя, который парализовывал собой его веселость, а иногда желчным словом давал очень невыгодный оборот его не слишком разборчивому остроумию. Федор Федорыч навещал меня. Мы с ним просиживали по целым часам молча, изредка перекидываясь пустыми вопросами, и расходились очень довольные друг другом. Но интересны были наши встречи с Варенькой.
Я у Домашневых бывал редко, и то по необходимости, но встречался с Варенькой довольно часто, и ни одной встречи не прошло ей даром. Оттого ли, что в душе я был зол на нее, или это был просто каприз моей больной натуры, только я находил странное удовольствие мучить ее. Мне говорили, что у меня есть на это особенный талант. Я умею всегда выбрать самую чувствительную, больно дрожащую струну, и, о чем бы и была речь, как бы ни была коротка встреча, я умею ввернуть беспощадное слово, которое, не понятное другим, жестоко ранит мою жертву в ее слабую струну. Так я преследовал и Вареньку. Иногда, видя, как она вздрагивала и бледнела от одного слова, как будто оно физически ранило ее, мне самому становилось и больно, и жалко; но через несколько минут, при первом случае, я не мог упустить, чтобы снова не повторить злой насмешки. Я оправдывал себя тем, что это вечное преследование заставит ее скорее позабыть меня. Не знаю, разлюбила ли она меня, но я уверен, что были минуты, в которые она меня ненавидела. А между тем я много помогал успеху делишек Имшина. С одной стороны, мои беспрестанные преследования, которыми я восстановлял Вареньку против себя, с другой – безответная любовь да советы подруги, и вот, в одно утро я был странно излечен от моей душевной болезни. У меня сидел Федор Федорыч. Разговор не клеился, моя хандра и апатия и его заразили, и мы очень равнодушно соглашались, что иногда жизнь действительно бывает ужасно скучна. Вдруг приехал Островский на своем орловском рысаке, разбитом на все ноги.
– Что ты делаешь, Тамарин? – спросил он, входя.
– Хандрю, – отвечал я.
– Хочешь пари, что я тебя вылечу?
– Сделай одолжение.
– Бутылку шампанского?