К поэту подошел Куницын.
— Что ж ты не представишь меня своему другу?
— Виноват. Благословляй свою судьбу, о юноша что удостоился узреть сего мужа! Се он, le celebre Kounizine[36], представитель петербургских mauvais sujets[37]. До четвертого класса гимназии я имел счастье называть его своим товарищем; но тут, постигнув свое высшее назначение, он переселился в храм Фемиды; до нынешнего года посвящали его в таинства богини. И вот, попечения жрецов увенчались полным успехом: грациознее его никто не канканирует (у Ефремова предлагали ему по пяти целковых за вечер, с открытым буфетом), лучше его никто не знает приличий высшего тона (поутру весь стол у него завален раздушенными записочками); французским языком пропитан он насквозь, до кончиков ногтей, точно наэлектризован, так что стоит только дотронуться до него пальцем, чтобы вызвать искры изысканнейших парижских bonmots[38] …
— Но, Ластов, это бессовестно… — протестовал, нахмурившись, правовед.
— Впрочем, добрый малый, — присовокупил поэт. — Как видишь, не сердится даже на мой преувеличенно-лестный панегирик.
— Очень приятно познакомиться, — сказал Змеин, пожимая руку правоведу.
— Сей, — продолжал рекомендовать Ластов, ткнув указательным перстом в грудь друга, — Александр Александров сын Змеин, натуралист, также вполне оправдавший надежды своего начальства, Ну, и… натуралист, одно слово. Понимаешь?
— Не совсем. Должно быть, нечто вроде тебя?
— Приблизительно, только еще воплощеннее. Ты, Змеин, звал меня зачем-то?
— А вот видишь ли: я пойду и сяду в гостинице за стол, ты подойди да заговори со мной по-русски.