Долготерпение сдержанного вообще Биркина истощилось. Лунообразное, загорелое, с сизоватым отливом, лицо его приняло багровый оттенок; жилы на висках его налились; он опустил полновесный кулак свой на стол с таким глухим треском, точно то была пудовая гиря.
-- О-го-го! Так ты вот как, сударыня! Разговаривать со мной стала, а? Нет, ты, видно, дядю своего, Степана Маркыча, еще не знаешь: коли он в сердце войдет, так ау, брат! Берегись, девонька, берегись, говорю тебе, не раздражай меня...
Душевное волнение после сытной трапезы было тучному купчине не под силу: задыхаясь, он схватился вдруг за грудь и закатил глаза -- с ним сделалось дурно. Племяннице и запорожцу стоило немалого труда привести его снова в чувство. Но обморок его, по крайней мере, оборвал семейный раздор и не дал биркинскому норову выйти из крайних пределов: щекотливая тема пока не возобновлялась, и между дядей и племянницей наступило временное затишье.
Глава двадцать третья
В ОГНЕ И В ПОЛЬШЕ
Тяжелые оконные занавеси в опочивальне царевича Димитрия были уже опущены; сам царевич укладывался в свою пышную, поистине царскую постель и беседовал опять с прислуживавшим ему при этом молодым гайдуком.
-- Так он, стало быть, надежно укрыт? -- говорил Димитрий. -- Очень рад! Где он укрыт -- мне знать не нужно; это ты держи про себя.
-- Надежно-то, надежно, государь, -- начал Михайло, -- но ежели бы ты ведал...
-- Повторяю тебе, братец, что ничего более я знать не желаю! -- властно перебил его царевич. -- Имея дело с князем Константином, с иезуитами, я, чего доброго, еще выдал бы себя; а так, по малости, моя совесть перед ними спокойна и чиста.
В это время из-за окон, со двора раздались гулкие удары набата, донеслись звуки смешанных голосов.