-- А о панне Марине в письме ничего более не говорится? -- спросил Курбский.
Глаза Димитрия заблистали.
-- Говорится: "Настроение панны М. пришло в некоторое равновесие: она беззаботно порою опять шутит, смеется, хотя прежних девичьих дурачеств у нее уже не видать. Перенесенная ею душевная буря прошла для нее, как видно, не бесследно..." Какая ж то "душевная буря", скажи? Мне все думается на пана Тарло!
-- А дальше в грамоте нет ничего об этом?
-- Ни полуслова. Говорится только, что "ее тешит опять мысль о царском венце, но что и ради этого венца она ни в каком случае не изменит своей римской веры..."
-- А что я говорил тебе, царевич? -- с живостью подхватил Курбский. -- Она, увидишь, не только сама нашего закона не примет, но и тебя еще в свой обратит.
-- Ну, до этого еще далеко! -- уклончиво отозвался царевич; но в щеки его, тем не менее, поднялась краска. -- Буде у панны Марины даже и было что такое в мыслях, -- сам, друг любезный, посуди: они для нас еретики; мы для них схизматики. Чья же вера перед Господом угоднее и праведней: их или наша? Кому судить? За нашу восточную церковь, правда, вся Русь да греки; за них же -- весь прочий мир христианский...
-- Окроме лютерцев, кальвинов, гусситов! -- горячо перебил Курбский. -- Зачем же те-то от папы римского отступилися? Знать, тоже неспроста!
-- Вестимо... -- пробормотал, не поднимая глаз, Димитрий и сложил письмо. -- Но в иезуитах теперь и спасение мое, и погибель; а гибнуть я не намерен! Так ли, иначе ли, полажу с ними.
-- Но русского Бога своего, государь, все же не забудешь?