После второго рассказа Чаадаева наступило минутное, как бы благоговейное молчание, точно каждый присутствующий, даже легкомысленный Броглио, представлял себя на месте пленного французского офицера. Первым нарушил молчание молодой хозяин, корнет-повеса Каверин.

— Что и требовалось доказать, как говаривал у нас в корпусе учитель геометрии, — сказал он. — Милосердие — вещь прекрасная для женщин, для поэтов (Каверин любезно кивнул в сторону Пушкина), но не для нашего брата военного. Мы знаем тебя, Петр Яковлич, очень недавно (Чаадаев перешел в лейб-гусары только месяца за два перед тем), но слухом земля полнится: мы слышали, что ты идешь в огонь впереди других и не имеешь привычки "кланяться пулям". Иначе, право, легко можно было бы подумать, что ты записался в монахи либо в "братья милосердия". Мы живем в практическом девятнадцатом веке, и потому первый вопрос: чего больше — пользы или вреда от войны? По-моему — пользы, потому что война освобождает человечество от лишних людей, очищает воздух от застоявшихся миазмов, освежает одуревшие головы и души! Согласитесь сами, господа: побывавши с армией в чужих краях, в чужих людях, не набрались ли мы там более всякой премудрости, чем из каких бы то ни было книг?

— Ты — без сомнения, — с тонким сарказмом заметил Чаадаев.

— А ты думаешь, что я уже вовсе книг не читаю? — обидчиво вскинулся Каверин. — Нет, не шутя, иной раз со скуки на сон грядущий я с удовольствием почитаю. Но речь идет не о нас с тобой, а о массе нам подобных. Многие ли в нашей армии говорят и читают на иностранных языках? Был у меня тоже хороший приятель — по-французски ни в зуб, что называется, толкнуть не знал. Входит он в Париже в ресторан и требует себе «дине»! Заучил, изволите видеть, одно это слово и думает: вывезет! Но гарсон подает ему меню и карандаш. Вот тебе загвоздка! Что тут выберешь, что отчеркнешь? И выговорить-то эти мудреные кушанья язык не повернется… Была не была! Отчеркнул он смело карандашом первые четыре блюда и возвратил меню гарсону. Тот с улыбкой только поклонился и пошел заказывать обед. "Чего ухмыляется эта бестия?" — подумал мой приятель. Вот подали ему тарелку какой-то небывалой похлебки. Разболтал он ее ложкой; понюхал — ничего, пахнет как будто вкусно; стал хлебать и выхлебал дочиста. "Что-то, — думает, — будет дальше?" Несут второе блюдо… Ишь ты: опять какая-то горячая жижа… Нечего делать — и ту одолел. Но вот и третье блюдо — такая же французская бурда! Ах, чтоб вас!.. Отведал — и ложку в сторону: душа уже не принимает. "Ну, — думает, — коли и на четвертое суп, тогда шабаш! Шапку в охапку…" Так оно и вышло: подали четвертый суп. Не смея взглянуть уже на гарсона, он скорей расплатился и — без оглядки в дверь. А я ему тут как нарочно навстречу. "Куда, брат? Отобедал?" Он только отплюнулся и рукой махнул. "Да что? — говорю. — Разве не угодили?" "Да, уж угодили! — говорит. — Обед в четыре блюда — и все-то одне похлебки! Уж эта мне французская стряпня!" Так вот, господа, где подлинная житейская мудрость и польза от войны! — наставительно заключил Каверин свой рассказ.

Рассказывал он так уморительно, с такими выразительными ужимками, и сам с таким видимым самоуслаждением слушал себя, что и те из присутствовавших приятелей его, которым прежде был уже известен описанный случай, весело улыбались; лицеисты же, слышавшие рассказ впервые, просто покатывались со смеху. Только Чаадаев хмурился и нетерпеливо покусывал тонкий ус.

— А всего ведь замечательнее то, — заговорил он вдруг, — что подобные анекдоты повторяются буквально в жизни разных людей: тот же самый случай с теми же самыми прибаутками я слышал уже года два назад от партизана нашего Дениса Давыдова.

Каверин вспыхнул как порох.

— Что вы хотите этим сказать, милостивый государь?

— То, что говорю, милостивый государь: я слов своих не повторяю — и не беру назад.

Каверин подскочил к Чаадаеву.