Вчера как раз Возженко забыл сделать это.
Сашка, лежа, даже зажмурился от удовольствия и сознания, сколько чудес натворит он этими красками. Потом Сашка вынул из-под одеяла руку и разжал ее: со вчерашнего дня он все время носил в ней аптекарский двугривенный и спать лег, раздевшись одной рукой.
Двугривенный, влажный, грязный был здесь.
II
Полюбовавшись двугривенным, Сашка вернулся к своим утренним делишкам.
Первой его заботой было узнать, что готовит мать ему на завтрак. Если котлеты -- Сашка поднимет капризный крик и заявит, что, кроме яиц, он ничего есть не может. Если же яйца -- Сашка поднимет такой же крик и выразит самые определенные симпатии к котлетам и отвращение к "этим паршивым яйцам".
На тот случай, если мать, расщедрившись, приготовит и то и другое, Сашка измыслил для себя недурную лазейку: он потребует оставшиеся от вчерашнего пира сардины.
Мать он любит, но любовь эта странная -- полное отсутствие жалости и легкое презрение.
Презрение укоренилось в нем с тех пор, как он заметил в матери черту, свойственную всем почти матерям: иногда за пустяк, за какой-нибудь разбитый им бокал, она поднимала такой крик, что можно было оглохнуть. А за что-нибудь серьезное, вроде позавчерашнего дела с пуговицами, -- она только переплетала свои пухлые пальцы (Сашка сам пробовал сделать это, но не выходило -- один палец оказывался лишним) и восклицала с легким стоном:
-- Сашенька! Ну, что же это такое? Ну, как же это можно? Ну, как же тебе не стыдно?