— Я не понимаю, чего ты требуешь? — наконец сказал он. — Если у кошки отнимут котят и забросят их, она долго ищет их и выражает свою тоску мяуканьем. У кошки это состояние называется инстинктом, у человека — горем. Если ты сам признаешь, что у тебя сильно расстроены нервы, надо лечить их, а лучше всего предпринять путешествие.
— Как это всё просто! — с горечью воскликнул Агринцев. — Ты упёрся на своей чисто-материальной точке зрения и не хочешь видеть ничего дальше. А я, — прибавил он и вдруг остановился среди комнаты и провёл рукой по глазам, — я… мне кажется, что я долго был слеп, и вот глаза мои открываются, и я начинаю различать всё такое странное и необычное…
Он стоял неподвижно и глядел перед собой остановившимся, расширенным взглядом.
— Так едем, что ли? — спросил доктор.
Агринцев слабо усмехнулся и покачал головой.
— Нет, оставь меня! — тихо сказал он. — И знай, я жалею, что сказал тебе то, что сказал.
Ночью Агринцев вскочил в внезапной тревоге. Он опять ясно слышал голос Зины. Она звала его жалобно и протяжно. Опомнившись и сообразив, что идти ему некуда, Семён Александрович улёгся вновь, попробовал уснуть, но спать уже не мог. Он представлял себе жену: хрупкую, нежную, боязливую, какой она была при жизни, и мучительная жалость сжимала его сердце при мысли, что она лежит теперь на кладбище, в тёмной, сырой могиле.
— Но она не чувствует ничего! — утешал он себя. — Она не страдает, не боится.
В квартире все спали, и в безмолвной тишине ему ещё чудился звук замершего зова, робкая, таинственная жалоба, чего не могло быть. Независимо от его воли, картина последней ночи всплыла в его воображении. Он увидал спальную в тусклом освещении лампы, загороженной нотной тетрадью, кровать Зины и её самоё, полусидящую, с искажённым от физической муки лицом, с прядями спутанных волос на лбу и у правого уха. Глаза её глядели бессмысленно, почти дико.
— А который час? — услыхал он её прерывающийся, странный голос.