К вечерней панихиде собралось много родственников и знакомых. Семён Александрович сидел в своём кабинете, прислушивался к неясному шороху и шёпоту в гостиной, где стояла покойница, и ему казалось странным, что он имеет право не принимать гостей с обычной приветливой и любезной улыбкой, что если он не воспользуется этим правом — он возбудит толки и недоумение. Ему казалось странным, что одна роль, привычная и знакомая, должна была сознательно смениться другой, что общество так же требовало этой второй роли, как и первой, и он должен был подчиниться этому требованию из приличия, из уважения к памяти своей жены. Когда служба началась, он открыл дверь и, стараясь не глядеть на толпу молящихся и чувствуя на себе их любопытные взгляды, прошёл через комнату, к тому месту, где стояли мать и сестра, и, прислонившись плечом к стене, низко опустил голову.

Пел хор певчих. Хор с детскими голосами, чистыми и высокими. И от этого пения, от возгласов священника, запаха ладана и тихого потрескивания восковых свечей веяло таким неотразимым впечатлением скорби, бессилия и смирения, что Семён Александрович сперва удивлённо поднял голову, оглянулся, и в первый раз отчётливо понял то, что случилось, в первый раз ощутил не горе, не сожаление, а яркий ужас, ужас, от которого хотелось защищаться, бежать. В углу, за жардиньеркой, стояла фигура женщины в чёрном платье. Она плакала, закрыв лицо платком, и в ту минуту, когда Семён Александрович, оглянувшись, заметил её, она отняла платок от лица, и его взгляд, полный ужаса, встретился с её покрасневшими, заплаканными глазами.

«Неужели она? Катя? — подумал Семён Александрович, теперь уже внимательно вглядываясь в знакомое, милое лицо. — Катя вернулась!»

Женщина в чёрном заметно заволновалась, густо покраснела и потушила свечу, которую держала в руках.

«Она вернулась и не была у нас ни разу», — продолжал соображать Семён Александрович. Внезапное возбуждение его сразу прошло. Он слышал пение, смотрел прямо перед собой на угол гроба, на чёрный креповый бант паникадила; лицо его ещё выражало судорожную, нестерпимую боль, но он уже опять не чувствовал её, и, радуясь тому, что никто не может знать его мыслей, думал о постороннем, о том, что странным образом отвлекло его от его первого, жгучего порыва отчаяния.

Он думал о Кате, о Екатерине Петровне. Когда они оба были ещё детьми, они жили в Москве в одном доме, и так как матери их были очень дружны между собой, то дети постоянно были вместе, и учились, и играли сообща. Катя была на два года моложе Сени, но, когда ей минуло шестнадцать лет, она, полная и красивая, казалась уже взрослой женщиной перед высоким, худым, как жердь, безусым юношей, который только что скинул свой гимназический мундир и как-то особенно неуклюже носил своё первое статское платье. Дружба молодых людей незаметно ослабла. Катя, всегда любившая общество и развлечения, рано кончила учиться, справедливо рассуждая, что богатой девушке не нужно никаких дипломов и аттестатов. Всё её время уходило на выезды, приёмы и экскурсии по магазинам; а когда она, наконец, объявила Семёну Александровичу, что выходит замуж за одного блестящего, красивого офицера, тот выслушал эту новость без всякого удивления и только презрительно пожал плечами.

— Два сапога — пара! — сказал он. — А я никогда не думал, что из тебя выйдет такая пустая, светская бабёнка.

Катя обиделась.

— Посмотрим, что-то выйдет из тебя? — запальчиво ответила она. И, стараясь придать своему лицу как можно более насмешливое выражение, она прищурила глаза и сморщила губы. — Писатель! — с обычным смехом закончила она.

Катя вышла замуж и уехала с мужем в Петербург, а Семён Агринцев так увлёкся студенческой жизнью, кружковыми интересами, новыми знакомствами и впечатлениями, что совсем не вспоминал о своей прежней подруге, и даже не ответил ей на то единственное письмо, которое она написала ему через год после своего отъезда. Она описывала свою жизнь, свою квартиру, свою обстановку…