* * *
В 1855 году, с моим отцом приключился удар. Чрезвычайно крепкий от природы, регулярный во всех своих привычках, он расстроил здоровье чрезмерным трудом. После удара от него потребовали не только оставления службы, но и переезда в теплый климат. По этой причине мы в 1856 году переехали в Киев, и я перевелся в киевскую первую гимназию.
Три года, проведенные в этом заведении, принадлежат к самым скучным годам моей жизни. Мне было очень трудно привыкнуть к совершенно иному тону, царившему в провинциальной гимназии. По составу преподавателей она считалась лучшею в округе, и в этом отношении перемена была не особенно чувствительна. Но совсем другим характером отличался состав воспитанников. На них на всех лежала тусклая печать провинциальности, тот серый, подавляющий колорит обывательской ординарности, с которым мне впервые приходилось знакомиться. Артистическая даровитость, отличавшая моих петербургских товарищей, значительный уровень их умственного развития, их раннее, может быть даже слишком преждевременное, знакомство с интересами значительно высшего порядка – ничего этого в киевской гимназии я не встретил.
Единственным отрадным воспоминанием за эти три года я обязан покойному учителю русской словесности, А.П. Иноземцеву. Это была очень даровитая личность, к сожалению рано унесенная смертью. Отличный знаток русского языка, человек с правильным и тонким литературным вкусом, А. П-ч был совсем не на месте в гимназии, где воспитанники состояли из поляков и малороссов, не только не умевших правильно говорить по-русски, но даже неспособных отделаться от не русского акцента. Бывало он чуть не плакал с досады, когда, например, ученик скажет: «помочу перо», и в целом классе не найдется ни одного, кто бы мог его поправить. Мне сдается, что самая смерть Иноземцева – от разлития желчи – была подготовлена скукой провинциального прозябания и возни с поголовною добропорядочною бездарностью. Ю.Э. Янсон, заступивший его место, человек очень образованный и талантливый, но еще очень молодой, не догадался принять в расчет умственный уровень учеников, но скоро убедился, что класс только хлопает на него глазами – и тоже огорчился. Впрочем, это случалось с каждым учителем, который пытался хоть чуточку приподнять уровень преподавания. Мне было очень скучно, я учился гораздо хуже чем в Петербурге, и хотя окончил курс хорошо, но без медали.
* * *
В университет я поступил в сентябре 1859 года. В то время историко-филологический факультет в Киеве считался блистательным. Его украшали В.Я. Шульгин, П.В. Павлов, Н.Х. Бунге; число студентов на нем было очень значительно, благодаря главным образом тому, что в киевском университете вообще было много поляков, сыновей местных помещиков, а польское дворянство всегда отличалось склонностью к словесным наукам.
Я не намерен останавливаться на своих личных впечатлениях, у всякого очень свежих и памятных за эту пору первой зрелости, первых серьезных дум, первых забот и наслаждений. Я хочу только набросать силуэты профессоров и отметить особенные черты, отличавшие университетскую жизнь в знаменательное для края и для всего русского общества время 1859-1863 годов.
Начну с печального сознания, что печать провинциальности лежала на университете в той же мере как и на гимназии. Она выражалась и в отсутствии людей с широкими взглядами, и в слабой связи большинства профессоров с литературными и общественными интересами, занимавшими Петербург, и в подавляющем преобладании «обывательских ординарностей», и во множестве мелочей – в запоздалом появлении какой нибудь книги, в разнузданности сплетни, принимавшей тотчас самый уездный характер, в старомодном слоге и в невероятном акценте большинства профессоров. Историко-филологический факультет был значительно лучше юридического и математического, но я думаю что и на этом факультете только двое могли назваться действительно талантливыми тружениками науки – В.Я. Шульгин и Н.Х. Бунге.
Виталий Яковлевич Шульгин считался светилом университета. И в самом деле, такие даровитые личности встречаются не часто; по крайней мере в Киеве он был головою выше не только университетского, но и всего образованного городского общества, и едва ли не один обладал широкими взглядами, стоявшими над чертой провинциального миросозерцания. Самая наружность его была очень оригинальная; с горбами спереди и сзади, с лицом столько же некрасивым по чертам, сколько привлекательным по умному, язвительному выражению, он производил сразу очень сильное впечатление. Я думаю, что физическая уродливость имела влияние на образование его ума и характера, рано обратив его мысли в серьезную сторону и сообщив его натуре чрезвычайную нервную и сердечную впечатлительность, а его уму – наклонность к сарказму, к желчи, подчас очень ядовитой и для него самого, и для тех на кого обращалось его раздражение. Последнее обстоятельство было причиной, что и в университетском муравейнике, и в городском обществе, у Шульгина было не мало врагов; но можно сказать с уверенностью, что все более порядочное, более умное и честное, неизменно стояло на его стороне. Надо заметить притом, что при своей наклонности к сарказму, при своем большею частью язвительном разговоре, Шульгин обладал очень горячим, любящим сердцем, способным к глубокой привязанности, и вообще был человек очень добрый, всегда готовый на помощь и услугу.
Как профессор, Шульгин обладал огромными дарованиями. Не решаюсь сказать, чтоб он был глубокий ученый в тесном смысле слова, но никто лучше его не мог справиться с громадною литературой предмета, никто лучше его не умел руководить молодыми людьми, приступающими к специальным занятиям по всеобщей истории. Критические способности его изумляли меня. В мою бытность студентом, он читал, между прочим, библиографию древней истории. Эти лекции могли назваться в полном смысле образцовыми. С необычайною краткостью и ясностью, с удивительной, чисто-художественной силою определений и характеристик, он знакомил слушателей со всей литературой предмета, давая одним руководящую нить для их занятий, другим восполняя недостаток их собственной начитанности. Притом он в замечательной мере обладал даром слова. Его речь, серьезная, сильная, изящная, не лишенная художественных оттенков, лилась с замечательною легкостью, и ни в одной аудитории я никогда не видел такого напряженного всеобщего внимания. Но в особенности дар слова Шульгина обнаружился на его публичных чтениях по истории французской революции. Возможность раздвинуть рамки предмета и высокий интерес самого предмета, при отсутствии тех условий, которые неизбежно вносят в университетское преподавание некоторую академическую сухость – все это позволило талантливому профессору довести свои чтения, по содержанию и по форме, до такого блеска, что даже пестрая, на половину дамская, аудитория не могла не испытывать артистического наслаждения.