Оказался он в узком, замкнутом стенами проходе. Сверху глядело чистое небо, а стены по обеим сторонам были не выше человеческого роста. Но в длину проход был всего шагов пятнадцать и кончался также стеной, и купеческий сын подумал, что снова очутился в ловушке. Нерешительно двинулся он вперед. В правой стене открылся пролом в ширину плеч, и от него до лежащей напротив каменной платформы шла перекинутая над пустотой доска. Платформа со стороны, обращенной к пролому, была загорожена низкой железной решеткой, а с боков и сзади поднимались жилые дома. Там, где доска, словно абордажный мостик, лежала на краю платформы, в решетке была узкая калитка.

Купеческому сыну так не терпелось уйти из этой обители страха, что он сейчас же поставил на доску сперва одну, потом другую ногу и, не отрывая взгляда от противоположного берега, начал продвигаться вперед. Но, к несчастью, он сознавал, что висит над окруженной стенами пропастью высотой во много этажей; он чувствовал страх и беспомощность, расслаблявшие ему стопы и колени, чувствовал во всем телечотнимающую равновесие близость смерти. Опустившись на колени, он закрыл глаза; и тут его протянутые вперед руки натолкнулись на прутья решетки. Он схватился за них, но они подались, и с тихим скрипом, который, словно дыхание смерти, холодом пронзил его тело, отворилась навстречу ему, навстречу пропасти, калитка, за которую он уцепился. Охваченный внутренней усталостью, потеряв мужество, он предощущал, как гладкие железные прутья выскользнут сейчас из его пальцев, которые казались ему слабыми, как у ребенка, и он рухнет вниз вдоль стены, чтобы разбиться. Но медленное движение калитки приостановилось прежде, чем доска ушла у него из-под ног, и одним прыжком он перебросил свое дрожащее тело через проем в решетке на твердую почву.

Радоваться он не мог. Не оборачиваясь, со смутным чувством какой-то ненависти к этим бессмысленным мукам, он вошел в один из домов и по запущенной лестнице спустился в переулок, уродливый и ничем не примечательный. Но он и без того так устал и чувствовал такую тоску, что не мог бы подумать ни о чем мало-мальски радостном. Случившееся с ним было так страшно. Опустошенный, покинутый жизнью, прошел он этот переулок, потом еще и еще один. Он держался направления, которое, как он знал, приведет его в ту часть города, где живут богатые и где он мог бы найти ночлег. Потому что постель была ему нужнее всего. С ребяческой тоской вспоминал он, какая у него красивая и широкая кровать; потом ему пришли на ум те ложа, которые воздвигал в старину для себя и своих спутников великий царь, когда они справляли свадьбы с дочерьми побежденных царей: для себя золотые, для других — серебряные, поддерживаемые грифами и крылатыми быками. Между тем он добрался до приземистых домишек, в которых жили солдаты, но не обратил на это внимания. В окошке, забранном решеткой, сидело несколько солдат с изжелта-бледными лицами и печальными глазами; они что-то крикнули ему. Он так и не понял, что им нужно от него. Но поскольку они помешали ему брести в рассеянной отрешенности, то, проходя мимо ворот, он заглянул во двор. Двор был просторный и унылый, сумерки делали его еще более просторным и унылым. Людей на нем было мало, а окружавшие его дома были приземисты и выкрашены в грязно-желтый цвет. От этого двор выглядел еще больше и пустыннее. В углу стояло десятка два лошадей, все в один ряд, привязанные к кольям; перед каждой примостился на коленях солдат в грязном тиковом балахоне конюха и мыл копыта. В отдалении из ворот парами выходило множество других солдат, одетых в такой же тик. Они шли медленной, шаркающей походкой и несли на плечах тяжелые мешки. Только когда они, все так же молча, подошли поближе, он увидал, что в открытых мешках они тащили хлеб. Он наблюдал, как они скрываются в проходе ворот, словно погибая под тяжестью отвратительной, злой ноши,- и хлеб свой они несли в точно таких же мешках, какие окутывали их унылые тела.

Потом он подошел к тем солдатам, что стояли на коленях перед лошадьми и мыли им копыта. Эти тоже были неотличимы и друг от друга, и от тех, что были в окошке или тащили хлеб. Наверное, их набрали из соседних деревень. Между собой они не говорили ни слова. Так как каждому было очень тяжело поддерживать переднее копыто лошади, головы у всех раскачивались, а усталые, изжелта-бледные лица поникали и приподнимались, как под сильным ветром. У большинства лошадей морды были уродливы, а прижатые уши и вздернутая верхняя губа, обнажавшая зубы, придавали им злобное выражение. К тому же и вращающиеся глаза у них были злыми, и еще они особым образом, нетерпеливо и презрительно, выдыхали воздух из косо поставленных ноздрей. Последняя в ряду лошадь была самая сильная и уродливая. Она все норовила укусить за плечо человека на коленях, который только что вымыл ей копыто и теперь насухо вытирал его. У человека были такие впалые щеки и такая кротость и смертная тоска в усталых глазах, что купечеcкий сын почувствовал, как его одолевает глубокое, горькое сострадание. Ему захотелось хоть на миг обрадовать этого несчастного подарком, и он стал искать в кармане серебряную монету, но не нашел и вспомнил, как хотел подарить последнюю мелочь девочке в теплице и как та злобно взглянула и швырнула серебро ему под ноги. Тогда он стал искать золотой, один из тех семи или восьми, которые взял с собой в дорогу.

В этот миг лошадь повернула голову и, прижав уши, взглянула на него бегающими глазами, которые казались еще злей и яростней из-за того, что как раз на высоте глаз по уродливой морде косо шли белые пятна. При виде этой уродливой головы перед ним на миг промелькнуло давно забытое человеческое лицо. Прежде ему нужно было очень постараться, чтобы вызвать в памяти черты этого человека, а теперь они сами встали перед ним. Однако воспоминание, вернувшееся вместе с этим лицом, было не столь отчетливо. Он знал только, что оно относится к двенадцатому году его жизни, к той поре, память о которой как-то связана с запахом сладкого и теплого лущеного миндаля.

Он вспомнил, что это — искаженное лицо омерзительного нищего, которого он всего один раз видел в отцовской лавке. Искажено это лицо было от страха, потому что люди угрожали нищему, у которого была крупная золотая монета, а откуда она взялась, он сказать не хотел.

Лицо его снова расплылось и исчезло, а купеческий сын все еще шарил пальцами в складках одежды; когда его осенила не вполне ясная мысль, он нерешительно вытащил руку, обронив при этом завернутый в шелковую бумагу берилл под ноги лошади. Купеческий сын нагнулся, лошадь изо всех сил ударила его копытом. Он опрокинулся навзничь, громко застонал, его колени подогнулись, а пятки стали непрестанно бить о землю. Два солдата встали и подняли его, схватив за плечи и под колени. Он почувствовал запах их одежды, тот самый душный, безутешный запах, что шел из их комнаты на улицу, и хотел вспомнить, где уже вдыхал его однажды, давным-давно, но тут сознание покинуло его. Они пронесли его по низенькой лестнице, по длинному полутемному коридору и уложили в одной из своих комнат на низкую железную кровать. Потом они обыскали его одежду, забрали цепочку и семь золотых и лишь после этого, тронутые его непрерывными стонами, пошли за хирургом.

Через некоторое время он открыл глаза и постиг сознанием мучившую его боль. Но еще больше испугало и встревожило его то, что он лежит один в этом унылом помещении. С трудом устремив глаза в терзаемых болью глазницах на стену, он увидел на полке три ломтя того самого хлеба, который солдаты несли через двор.

В комнате не было ничего, кроме жестких низких кроватей, запаха сухого тростника, которым были набиты матрацы, и других душных, безутешных запахов.

Некоторое время его мучила только боль и удушающий страх смерти, по сравнению с которым боль была облегчением. Потом ему удалось на мгновение позабыть страх смерти и подумать, как все это случилось.