И Коврин тоже сетовал, что его лишили счастья безумия. Он упрекал своих родных, что его лечили, что поэтому исчезли для него экстаз и вдохновение и перестал к нему являться в рамке смерча бледный черный монах со скрещенными руками на груди и, в благословенной галлюцинации, перестал говорить ему дивные речи о том, что он, Коврин, гениален, что он бессмертен, что великий удел ожидает человечество. Коврин хотел безумия, искал миража. Правда, в свои предсмертные мгновения он возжаждал нормального, простого, "он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, звал жизнь, которая была так прекрасна".
И Чехов тоже звал жизнь, и для него она тоже была прекрасна. В этом заключается его благородное своеобразие. Писатель сумерек, он страстно любил солнце, и в мир пришел он, говоря словами поэта, чтобы видеть это солнце и синий кругозор. Он не брюзга и не пессимист. С печалью он как-то соединяет затаенную, застенчивую радость жизни, и она переливается в его произведениях, и никто тоньше его не понимал и не чувствовал всего, что есть на земле поэтичного и отрадного. В лунном свете меланхолии, в ее задумчивом колорите изобразил он мир, но мир приобрел от этого только новую красоту. Ведь "так хорош и мягок лунный свет", и чарует даже его "колыбель" - кладбище с белыми крестами и памятниками; на кладбище "в глубоком смирении смотрят с неба звезды, сонные деревья склоняют свои ветки над белым, и здесь нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную". И среди могил думается о прекрасном, о живом: "сколько здесь зарыто женщин и девушек, которые были красивы, очаровательны, которые любили, сгорали по ночам страстью, отдаваясь ласке, и белеют уже не куски мрамора, а прекрасные тела, которые стыдливо прячутся в тени деревьев..."
Чехов имел, как он выражается, продолжительные очные ставки с тихими летними ночами; он любил ту природу, которая боится "проспать свои лучшие мгновенья"; он любил те минуты ее, когда накануне праздника "собираются отдыхать и поле, и лес, и солнце - отдыхать, быть может, молиться"; и когда он проезжал по унылой степи мира, ему приходили на память степные легенды, все пленительные грезы, которыми живет и дышит мир, все прекрасные сказки бытия, и тогда в голубом небе, в лунном свете, в полете ночной птицы, во всем, что он видел и слышал, чудились ему "торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни - душа давала отклик прекрасной, суровой родине, и хотелось лететь вместе с ночною птицей".
Полет ночной птицы над заснувшей землей был ему вообще отраден и близок, потому что кроме солнца любил он и ночь, "благополучную ночь", когда "ангелы-хранители, застилая горизонт своими крыльями, располагаются на ночлег" и когда грезится Чехову какой-то млечный путь из человеческих душ. Он знал мистику ночи, и были понятны ему тютчевские мотивы, стихийное веяние космоса. Ночью мир являет иное зрелище. Ночью мир не пошл. Тогда спадает с него денная чешуя обыденности и он становится глубже и таинственнее; вместе с звездами ярче и чище загораются огоньки человеческих сердец - ведь "настоящая, самая интересная жизнь у каждого человека проходит под покровом тайны, как под покровом ночи", и Чехов вообще понимал людей глубже, чем они кажутся себе и другим. Ночью земля принимает загадочные очертания, и все будничные предметы, всю спокойную прозу современности душа одевает в идеальные покровы. Далекие огни в поле напоминают лагерь филистимлян; мнятся великаны и колесницы, запряженные шестерками диких, бешеных коней; в жизнь переходят рисунки из Священной истории, и встречных во тьме спрашивает Липа: "Вы святые?" - и те, не удивленные, отвечают: "Нет, мы из Фирсанова". Глубокий, истинный мир ночного разрушает все пределы времени и пространства. Сближаются настоящее и прошлое. Одинокий огонь костра бросает свой мистический свет на далекое, на ушедшее, и в нынешнюю ночь, близкую к Пасхе, воскресает другая, давнишняя, памятная миру ночь в Гефсиманском саду - "воображаю: тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва слышатся глухие рыдания"; то рыдает Петр, трижды отрекшийся от Христа. А в пасхальную ночь Чехов поминает того монаха Николая, "симпатичного поэтического человека", который выходил "по ночам перекликаться с Иеронимом и пересыпал свои акафисты цветами, звездами и лучами солнца"; он был непонят и одинок, мечтает Чехов, у него были мягкие, кроткие и грустные черты лица, и в его глазах светилась ласка и едва сдерживаемая детская восторженность. Чехов с невыразимой нежностью понимает всю скорбь смиренного Иеронима, который потерял в безвестном сочинителе акафистов своего друга и теперь, в святую ночь, должен перевозить на пароме богомольцев, вместо того чтобы самому быть в церкви, слушать песнопения и "жадно пить своей чуткой душой красоту святой фразы". Чехов понимает его, потому что и сам он своей музыкальной душою тоскует по нежной и сладкой красоте акафиста. И он тоже хотел бы воспеть его миру, пересыпать его цветами, звездами и лучами солнца, "чтобы в каждой строчечке была мягкость и ласковость"...
И вообще в глазах Чехова, в его грустных глазах, мир был достоин акафиста. Певец трех сестер знал всю неуловимую отраду жизни, все обаяние молодости, всю негу страсти и любви, неотразимой и непобедимой, и прелесть утра, и наивную красоту, и умиление ребенка, и вечно свежий росистый сад, и уют родного дома, и тонкие руки девушки, просвечивающие сквозь кисейные рукава, и восторженную душу шестнадцатилетней Нади Зелениной, которая вернулась из театра после "Евгения Онегина" и вся дышит искрометным счастьем, вся полна молодого смеха. По его страницам разлита беспредельная нежность человеческих отношений, и все эти сестры и братья, невесты и возлюбленные, дяди и племянницы говорят у него друг другу такие сладкие и ласковые слова, от которых замирает очарованное сердце, - слова, за которые полюбила Константина из "Степи" три года не любившая его красавица. И есть женщины, которые, "как пчелы, разносят оплодотворяющую цветочную пыль". "Какое наслаждение уважать людей! Когда я вижу книги, мне нет дела до того, как авторы любили, играли в карты, - я вижу только их изумительные дела". И нежностью дышит у него сама природа, и ему кажется, что даже "сонные тюльпаны и ирисы тянутся из темной травы, точно прося, чтобы и с ними объяснились в любви". И степь для него так же "пряталась во мгле, как дети Моисея Моисеевича под одеялом"...
Все это он знал и чувствовал, любил и благословлял, все это он опахнул своею лаской и озарил тихой улыбкой своего юмора. И в то же время на него глядела Я тонкая "красота человеческого горя", и вся его мрачная глубина; и в то же время он был на Сахалине и видел самый предел человеческого унижения и несчастия; и многое в нашей злополучной жизни, в нашей духовной каторге, было для него продолжением Сахалина...
"Солнце легло спать и укрылось багряной золотой парчой, и длинные облака, красные и лиловые, сторожили его покой, протянувшись по небу... У самого пруда в кустах, за поселком и кругом в поле заливались соловьи. Чьи-то годы считала кукушка, и все сбивалась со счета, и опять начинала. В пруде сердито, надрываясь, перекликались лягушки, и даже можно было разобрать слова: "И ты такова! И ты такова!" Какой был шум! Казалось, что все эти твари кричали и пели нарочно, чтобы никто не спал в этот весенний вечер, чтобы все, даже сердитые лягушки, дорожили и наслаждались каждой минутой: ведь жизнь дается только один раз!.. О, как одиноко в поле ночью, среди этого пения, когда сам не можешь петь, среди непрерывных криков радости, когда сам не можешь радоваться, когда с неба смотрит месяц, тоже одинокий, которому все равно, весна теперь или зима, живы люди или мертвы!"...
Море отражает в себе лунный свет и в сочетании с ним образует "какое согласие цветов, какое мирное, покойное и высокое настроение!". "Глядя на великолепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке и назвать трудно", а в это время (мы уже видели) в водах океана происходит встреча Гусева и акулы.
Какой же здесь возможен синтез и как дать миру общую оценку, вынести ему определенный приговор? Вы чувствуете, что где-то здесь поблизости, в степи, в непосредственном соседстве с вами, есть клад, есть счастье, но как его найти? Или счастье фантастично? И существует оно где-то вне жизни? Быть может, в самом деле от прикосновения к реальности блекнет всякий идеал, и "надо не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда будет хорошо"? Внежизненное, постороннее, созерцательное отношение к жизни ведь так обычно для Чехова-писателя.
Он не оставил цельного мировоззрения, и нам приходится самим выбирать между той радостью и той горестью, которые он одинаково изобразил в своих созданиях. Для ума здесь остается великое недоумение, и спокойные цвета океана, природу ликующую или природу равнодушную мы не можем примирить с тоскою и слезами, с немолчным беспокойством человека. "Если бы знать... если бы знать..." - вздыхают сестры. Но мы не знаем. И тайна окружает нас. Порывы к вечному, которое лучезарно, проникающая мир красота - и плен у смерти и ужаса, рабство у временного и пошлого, которое так опасно для духа: через эту бездну, через это роковое зияние может перекинуть мост одна только вера.