Здесь товарищ над павшим тужит

И целует его в уста.

Здесь священник в рясе дырявой

Умиленно поет псалом,

Здесь играют марш величавый

Над едва заметным холмом.

В недрах своей "прапамяти" и памяти хранит Гумилев правдоподобные воспоминания о том, что в прежних воплощениях своих на земле был он "простой индиец, задремавший в священный вечер у ручья", или что уже был он, однажды, убит в горячем бою, что предок его был "татарин косоглазый, свирепый гунн". На своем веку, на своих веках он много сражался, "древних ратей воин отсталый". Таким образом, в его теперешней воинственности можно усмотреть некий атавизм - восторженно принятое наследие протекших времен. Только воинственность эта не имеет грубого характера и не отталкивает от себя. Грубое вообще для него не писано; он - поэт высокой культурности, он внутренне знатен, этот художник-дворянин. Если понимать под дворянством некоторую категорию, некоторую уже достигнутую и осуществленную ступень человеческого благородства, ту, которая обязывает (noblesse oblige), то в этой обязывающей привилегированности меньше всего откажешь именно Гумилеву. Принадлежит ему вся красота консерватизма. И когда читаешь у него слова: "благородное сердце твое - словно герб отошедших времен", то в связи с другими проявлениями его творчества это наводит на мысль, что он - поэт геральдизма. "Эти руки, эти пальцы не знали плуга, были слишком тонки", - говорит о себе наш певец-аристократ. Но аристократизм предполагает дорогую простоту, своими глубокими корнями уходит как раз в нее, и это мы тоже видим у Гумилева, у того, кто рассказал нам про заблудившуюся юную принцессу, которая почувствовала себя дома только в избушке рабочего. При этом необходимо отметить, что подняться на высоту простоты нашему писателю было нелегко, так как изысканную душу его не однажды задевала опасность снобизма. Ведь он сознается даже в такой мечте, этот баловень духовного изящества:

Когда я кончу наконец

Игру в cache-cache со смертью хмурой,

То сделает меня Творец