* * *

Потом они сидят, полураздетые, подавленные, разбитые. Противно, гадко, тошно, — и нисколько не стыдно. Тяжелая ненависть душит их, — вот к этой скверной неопрятной постели, к голым стенам, к черному вою ненастной ночи, к дряхлой церкви, к себе, ко всему, что есть…

Хочет и не может умереть в очаге огонек, который устал от людей. В скорбном отсвете его последних судорог сидят две растрепанные фигуры, без движения, без слов, без вздоха… И воет ночь. Кюре поднимается, ставить на стол бутылку и еще один стакан… Потом является вторая бутылка. Третья. Четвертая… Священник и монахиня пьют, молча чокаясь, и молча глядят они на огонь, который не может умереть, но умереть хочет.

— Нет, ты не издохнешь!.. В припадке дикой злобы кюре бьет тлеющее полено ногой. Оно падает в золу и гаснет. Одни только красноватые искорки освещают теперь искривленную, давно небритую физиономию Дельгорга.

— Погасло? — бормочет кюре, угасая и сам. — Черт с ним. Пусть… Пусть гаснет. Пусть гаснут и искры. И пусть идет к черту все… Погибла жизнь, изувечена, испаскужена… Если действительно это дьявол теперь топчется со своими ведьмами на кладбище и волочит по лужам покойников, то эту подлую старую девку из замка, контессу де-Гранваль, пусть он тормошит сильнее всех. Гнусная тварь! Загладить хотела свое многолетнее распутство, подкупить бога, и учредила стипендии для крестьянских детей, которые согласились бы сделаться попами. А старики Дельгорги соблазнились к отдали своего мальчика в семинарию… Сам то старик вон какой был! На пятьдесят третьем году овдовев, сейчас и женился на красивой, коренастой девушке. Детей у него шесть душ, а внуков что-то около двух десятков. Крепок старик и по сей день; с зарею он выходит на пахоту, обдают его первые лучи своей лаской, приветствует его влажное поле ароматом, и ему машет дружелюбно ветвями старый приятель, лес. Для него живут и овцы его, и его кони, и быки, и пчелы на пасеке, и в голубятне голуби, а он сам, тоже для них живет и трудится, — для полей, для быков, для голубей и для пчел. В неугомонной и сложной работе проходят дни всех членов семьи, все здоровы и крепки, и радость жизни на земле пьют по мере своей жажды. Но его уже мальчишкой изувечили. Его отдали в семинарию, а в семинарии был краснорожий наставник аббат Ренуар… и другое…

— Опаскудили меня, — стонет кюре, — А кому отомщу?

Пройдя через ряд годов, уродливых, нелепых, вот сидит он здесь в тревожную ночь осени, с полунагой женщиной, которая ему противна, но которую он может быть и любит, сидит и, в тяжкой потребности кому-то мстить, ищетъ слов, чтобы ими ее убить.

— Любовь?… Тебя, обглоданную, любить?…

Едва освещенная на подбородке и под бровями красноватым трепетом искр, не поднимая упавшей на иссохшую грудь головы, она с судорожной торопливостью схватывается за стакан. Он продолжаетъ.

— Ходишь ты ко мне, потому что я вот не выдам тебя… А я с тобой паскужусь тоже потому, что ты меня выдать не можешь… Будто неизвестно!… Тебе, монашке, запрещено любить, и мне, попу, зaпрещено любить… Вот… И одиноки мы… Но ты мне противна, и я тебе омерзителен.