И обстановка была теперь такая, что спокойствіе могло бы пролиться въ душу. Мягкій сумеречный свѣтъ, самоваръ, котораго не видишь за границей, чистая скатерть, всѣ эти домашніе коржики и варенья, и старая, наивная, нѣсколько смѣшная мебель, и нѣжное, ласково-печальное лицо матери, и товарищески-дружелюбный тонъ отца, хоть и посѣдѣвшаго еще сильнѣе, но все же подвижного, бойкаго, и такого милаго, милаго, — все это настраивало на какой-то добродушный, тихій, дружескій ладъ, трогало и умиляло. И хотѣлось упиться этимъ умиленіемъ, хотѣлось хоть на время забыть обо всемъ грозномъ и жуткомъ, — о вопросахъ мучительныхъ, объ идейномъ разладѣ, о томъ, что дѣлается тамъ, за стѣнами этой старенькой столовой, хотѣлось довѣриться ей, родной и ласковой, отдаться, покориться…

Но что-то мѣшало Якову… Что-то жесткое и несдвигающееся давило ему душу, и онъ чувствовалъ себя неловко, стѣсненно. Точно посадили его въ тотъ узкій промежутокъ, между буфетомъ и стѣной, на который невольно устремлялись его глаза…

Его глаза устремлялись туда для того, чтобы не встрѣчаться со взглядами сестры. Соня сидѣла мрачная, тревожная, почти злобная. Было видно, что она осуждаетъ и это чаепитіе, и эти пустые разговоры, тяготится, и съ нетерпѣніемъ ждетъ, когда это окончится. Она походила на большое темное облако, которое въ лѣтній день проносится надъ кроткою нивой, и все разростается, и все чернѣетъ, и оттуда, сверху, высматриваетъ мѣсто, на которое нужно ринуться грознымъ и буйнымъ дождемъ.

— Сонечка, ты сидишь такая надутая, точно Яша у тебя жениха отбилъ, пробовалъ пошутить Розенфельдъ.

Соня сдѣлала видъ, что улыбается, и старику стало стыдно: онъ почувствовалъ, что шутка вышла плоской и неумѣстной…

Послѣ нѣкоторой паузы опять пошли разговоры о пустякахъ, легкіе и вздорные разговоры, — тѣ именно, которые такъ хотѣлось бы вести теперь Якову, и которые, однако же, смущали его и конфузили.

Стемнѣло. Зажгли лампу и убрали самоваръ.

Пришло нѣсколько знакомыхъ и родственниковъ. Уже полъ-города знало о пріѣздѣ Якова, и всѣмъ хотѣлось взглянуть на небо, заграничнаго человѣка. Разговоръ сдѣлался оживленный, шумный. Какъ-то незамѣтно исчезла Соня, пронесло облако мимо, и Якову стало легче на душѣ, и онъ болталъ безъ умолку.

Просвѣтлѣло и лицо Шейны, она все топталась около сына и, желая сдѣлать ему что-нибудь пріятное, причиняла массу маленькихъ огорченій и неудобствъ. Но ему отъ всего этого было весело, онъ радостно смѣялся и, разнѣжничавшись, по-дѣтски ласкался къ матери и цѣловалъ ее. А потомъ, вдругъ вспомнивъ, бросился къ чемодану и сталъ вытаскивать изъ него подарки. Матери онъ привезъ шелковый кружевной шарфъ, сестрѣ вѣеръ, отцу табачницу съ видомъ Эйфелевой башни.

Публика осматривала подарки, ощупывала, взвѣшивала на ладони, обмахивалась вѣеромъ, изумлялась и почтительно расхваливала чистоту и изящество заграничной работы. Маклеръ Халанай, глупое, льстивое и плутоватое существо, долго ощупывалъ кружевной шарфъ, съ авторитетнымъ видомъ глубокаго, многоопытнаго знатока, и, чмокая языкомъ и таинственно щуря воровскіе глаза, приставалъ ко всѣмъ.