Манус. Все мое сердце для вас, вся душа… и я уезжаю…

Леа. Что делать? Ну что ж делать?

Манус. Да-да! Вот так, как ты говоришь, мама: «Что делать, что делать…» Хотел бы — о боже мой, как хотел бы — быть с вами! Жить с вами, с вами работать, с вами горевать, с вами делить ваши бедные радости… Но что делать?.. Вот горн отца… С лишком тридцать лет стоит перед ним отец. Меня не было, ты еще не знала отца, он мальчиком был, когда стал к горну, работал, работал, работал — и что получил?.. Что видел он, кроме голода, унижения, насилия и боли?.. Что узнал он, кроме печалей и ужаса? И вы все, — что знали вы другое, кроме горьких скорбей?.. Ах, что делать, мама!.. Не могу оставаться… Я так хотел бы… Мне дорого здесь все, каждый предмет, каждый гвоздь, каждый обрезок жести, выкроенный рукой отца… Все приросло к моему сердцу и все говорит: «Иди, иди, Манус!..» Горн мне говорит — иди! Сырые стены эти мне говорят — иди! И вся улица и все переулки эти, с черными и смрадными трущобами, мне говорят — иди!.. Ужас, который царит в них, страдания, железной тучей нависшие, тоска и мука каждого камня, все говорит мне — иди!.. На тебя смотрю, мама, на мученическое лицо твое, — громче, чем все, отчетливее, чем все, постоянно, и властно твердит оно: «Манус, иди!»

Леньчик. Иди, Манус, иди!

Леа (нежно). Ты таки совсем дитя!.. Я только одно и думаю, об одном только и молюсь я: останься здесь, никуда не надо.

Манус. Ты говоришь «останься», мама, а я слышу: «Иди, Манус, иди».

Леньчик. Иди, Манус, иди!

Манус (со страшной внутренней болью. Как бы для самого себя, как бы позабыл о присутствующих). Ненавистный путь… проклятый и ненавистный… Но как же иначе?..

Леньчик. Иди, Манус, иди!

Входит Самсон.