Шейва. Ого, я думаю!.. Смотри-ка, а Леа свечей и хлебов не приготовила для благословения… Ведь вечер уже, суббота заходит… Захлопоталась… Ну ничего, я приготовлю. (Достает в сундуке чистую скатерть, накрывает ею стол. Кладет на него два больших калача и прикрывает чистой салфеткой. Около калачей ставит в ряд восемь подсвечников и в них вставляет непочатые свечи.) Нагайки?.. У меня племянник в Нью-Йорке, эмигрировал, так пишет — не жизнь, а благословение божие. Ни обысков, ни нагаек, ни Сибири нет в Нью-Йорке, спокойно, тихо, не боишься жандармов, никого…

Александр (задумчиво). Да… в Нью-Йорке поспокойнее.

Шейва. А тут ведь одно мучение!.. Каждый день ждешь обыска, ждешь, что заберут детей. Ночью глаз не сомкнешь от страха. Позвонит кто у ворот, так сейчас похолодеешь: «жандармы!»… Как будто не к колокольчику проволока прицеплена, а к сердцу твоему, и сердце рвет на куски…

Голос за окном: «Последние вечерние телеграммы!.. Очень интересные!..»

Александр. Это правда, Шейва, это правда… (Помолчав.) А хотели бы вы в Нью-Йорк уехать?

Шейва. Если бы только могла я всех забрать с собой, — эх, хоть сейчас!

Александр (задумчиво, как бы про себя). Да… там поспокойнее… Есть места, где жить поспокойнее.

За сценой шум. В дверях показываются Леа, Самсон, Берл, Дора, Меер. Впереди, еле передвигая ноги, идет Леньчик. Позади слепая, сосед без детей и еще несколько соседей — все обтрепанные, измученные, истощенные. Девочка на костылях, старый горбун, мальчик лет одиннадцати с лицом идиота, в одной рубахе. Впереди всех человек лет пятидесяти с отрубленными руками.

Леньчик (с болезненным раздражением). Я отлично могу идти сам. Не поддерживайте меня.

Леа. Ну сам, ну сам.