— Отлично. Буду рад, если ты окажешься прав.

Батманов закурил новую папиросу от старой. Залкинд перебрался с жесткого стула на тахту. Все-таки длительное бодрствование давало себя чувствовать.

— Теперь мой упрек тебе, друг Василий, так сказать, в отместку, — сказал Залкинд. — Не слишком ли ты крут и тверд в обращении с людьми, не подавляешь ли ты их порой? Не следует ли быть помягче, поласковее? Я еще понимаю твою строгую, иногда жесткую требовательность в отношении к аппарату, к начальникам отделов. Но если ты такой же и с рядовыми строителями, с рабочими — беда. Сейчас ты еще мало сталкиваешься с ними, сидя в управлении. Скоро придется тебе жить и работать среди них подолгу... Сумеешь ли найти ключ к их сердцу?

— Посмотрим. Ты делаешь преждевременный вывод, не имея никаких фактов.

— Возможно, не берусь пока утверждать. Да и наши начальники отделов — тоже люди. Ты навел порядок в нашем штабе, заново создал его, расставил людей по местам — не думай, что я этого не вижу. Все же постарайся хоть чуточку быть сердечнее. Подчас ты говоришь с человеком, и я вижу: он аж гнется от твоего внушения. Целеустремленность и воля твои хороши, однако не подавляй ими людей, которые еще не научились работать так, как бы тебе хотелось.

— Ты меня тираном изобразил, — мрачно сказал Батманов. — Чтобы ясно было, подавай и ты пример. Кому я, по-твоему, поломал хребет?

— Тому же Либерману. Ведь и он живой человек, хотя, признаться, не симпатичен мне. Он уходит от тебя обиженный. Надо ли так нажимать? Вообще в твоем лексиконе что-то не водится добрых слов. До сих пор не могу забыть, как на той неделе ты отчитал Ковшова — ну, зачем же так резко! Претензии твои относились, собственно говоря, к главному инженеру, но тебе неловко было ругать его, и ты всю силу своего сарказма обрушил на этого хорошего парня. А вчерашний твой разговор с Гречкиным? Жалко было смотреть на него! Ведь он тянет за пятерых и можно порей простить ему, если он что и упустит. Сегодня ты подстегнул Гречкина и Ковшова. Не сомневаюсь — они и сейчас, наверное, трудятся... Почему же, товарищ начальник, ты не подумал о них — ведь им тоже, наверное, хотелось немного попраздновать вечерком? У Гречкина дома целый колхоз — представляю, как его весь день ждали и не дождались жена и ребятишки.

— Ты меня разжалобил, Михаил, — сказал Василий Максимович. У него, действительно, было расстроенное лицо. — Очевидно, я порой перегибаю. Однако согласись — это частности, а в главном я, все-таки, прав. Тебе уж, пожалуй, не сделать меня мягким и ласковым. Неужели не видна доброта в моей строгости? Ты так трогательно говорил про Гречкина и Ковшова. Режь меня, не могу прощать им даже малейших упущений! Сейчас от них столько требуется! К тому же они очень прочные ребята! Гречкин, правда, нервничает, а вот Алеша — тот улыбается, когда его ругаешь. Меня даже рассердила как-то его улыбка. «Что вам смешно? Слушать надо и мотать на ус», — говорю ему. А он, прямо глядя мне в глаза: «Я слушаю и мотаю, хотя и не отрастил еще усов. А улыбаюсь тому, что вы хорошо ругаетесь. Здорово пронимает! Когда так тебя проберут, лучше видишь свои недостатки, которых не замечал раньше»... Ты бросил мне упрек, и я не забуду о нем, обещаю тебе. Между прочим, есть способ проверить, кто из нас прав. Как-нибудь поговори с Гречкиным и Ковшовым о моем тиранстве, сарказме и прочих свирепостях. Выбери подходящий момент, когда они выйдут из моего кабинета красные и мокрые, и заведи осторожный разговор. Если они станут жаловаться, постараюсь найти для них доброе словечко или что-нибудь в этом роде.

— Я смотрю, ты обошел стороной Либермана.

— Либермана оставь до времени в покое. За тобой в долгу Ефимов, за мной пусть будет Либерман. Это, скажу тебе, трудный дядя, и беда в том, что у него биография потяжелее, чем у Ефимова. Между прочим, Либерман — тоже прочный, хребет у него не переломится. Он кое в чем уже разобрался с моей помощью, но многого еще не видит. Я хочу взять его с собой на трассу, как следует познакомить с народом...