— Ты не волнуйся, Василий, и сядь, пожалуйста, у меня шея заболела поворачивать голову вслед за тобой,— взмолился Залкинд.
Батманов сел.
— Я не полководец, не историческая личность — не подумай, что из тщеславия я провожу какие-нибудь там параллели. Я — начальник строительства, каких у нас много. Но, все-таки, я отвечаю за большое дело и за несколько тысяч хороших советских людей. Имею ли я право обнаружить перед ними свои раны или стонать от боли? Наверное, не имею. Какой же из меня получится руководитель, если в столь трудное время я покажусь перед ними ослабевшим и страдающим! Они в мою силу должны верить, я для них опора в тяжелую минуту, им нельзя меня жалеть.
Батманов опять поднялся, сидеть он не мог.
— Я не имею права обнаруживать свои раны и смущать своей слабостью людей. Хорошо. Но если я не кричу и не жалуюсь, как ребенок или женщина, разве это значит, что мне не больно? Раны мои болят, и они такого рода, что все лекарства бессильны. В твоих глазах я вижу вопрос: «Что это он вдруг? В чем дело?» Просто мне нужно излить то, что накопилось в душе. Представь, у тебя заболела рука — ревматизм или еще какая-то болезнь прицепилась, — ноет и ноет, прямо нет терпенья. И ты ходишь по комнате, раскачиваешь ее, сам не надеясь, что от этого боль утихнет. — Батманов прошелся по комнате, натурально раскачивая руку. — У меня рука не болит, считай, что я раскачиваю перед тобой свою ноющую душу... Ты не поможешь, знаю. Но «отнесись ко мне», как говорил Маяковский.
— В чем дело, Василий, я не пойму? — Залкинд взволнованно вскочил с тахты, но, сдерживая себя, сел снова. — Ты так встревожил меня этим предисловием! Что за беда над тобой стряслась?
— Скажу все, подожди. Давеча мы зашли сюда, и ты неодобрительно огляделся: «Плохо живешь, Батманов. Один, как пес, сирота!» Верно, живу плохо. Я не раз собирался вселить в дом кого-нибудь из одиноких. И не сделал этого. Ведь я ждал, что в этом доме будет жить со мной моя семья. Семья, слышишь?
Батманов грузно опустился на стул, дерево затрещало под его тяжестью. Чем сильнее человек, тем горше для него минуты слабости. Залкинду больно было смотреть на товарища, сидевшего с поникшей головой и закрытыми Глазами, всей душой хотелось помочь ему. Чем? Сильный даже и в слабости своей, Василий Максимович не нуждался в утешениях. О письме, которое получил начальник строительства, Залкинд не знал.
— Ты скажешь — терпи. Больше ничего и не придумаешь, знаю. А как терпеть мне, человеку, приученному жизнью к борьбе? Терпеть, значит ничего не предпринимать — это все равно, что видеть, как течет из раны кровь, и не пытаться ее остановить. Я должен всегда, во всякой обстановке действовать, будь то личное или общее дело. Но что же я могу предпринять, чем помочь себе? Ничем! — Он поднял голову и посмотрел на Залкинда. Пепельные волосы его прядью упали на лоб, придав лицу Батманова необычное выражение. — Когда мы говорили по телефону, я ведь почувствовал, что тебя не тянет идти сюда и ты хочешь позвать меня к себе. Я испугался. Я ведь знаю, какое теплое у тебя гнездо, и не хочу, не могу сейчас видеть счастье чужой семьи! Казалось бы, зачем она такому, как я, — семья? Я по уши в работе и домой являюсь на пять-шесть часов, только поспать. Но на эти пять-шесть часов тем более нужна мне семья. Пусть жена тебя встретит ворчаньем, пусть детей ты застанешь уже спящими и лишь молча постоишь над ними, улыбаясь и вздыхая...
Батманов резким, как удар, движением откинул волосы со лба и с трудом перевел дыхание.