Вскоре после от'езда Морозова, в начале зимы, рано утром, я был разбужен стуком в дверь квартиры. Я уже привыкал чутко спать и сейчас же проснулся от этого стука. Конечно, я не сомневался, что это пришли жандармы, и потому, сообразивши, что ничего спрятанного нет, спокойно пошел открыть дверь, чтобы впустить врагов, которые потом бросят меня в тюрьму. Нервы сильно играли против всякого моего желания, но я, стараясь придать себе спокойный вид, внутренно торжествуя, что жандармы у меня ничего не найдут, вышел на кухню, где старуха домовладелица стонала и охала, собираясь выйти и отпереть дверь. Сказав ей, чтобы она не беспокоилась, я вышел в коридор и услышал странно-знакомый голос. Оказалось, что мои предположения о жандармах были преждевременными, но зато я убедился, что они все-таки придут. Передо мною стояла, волнуясь и плача, симпатичная женщина -- квартирная хозяйка Кости, женщина неграмотная, но чутьем понимавшая справедливость наших взглядов, и рассказывала об аресте Кости. Она, конечно, видела всю процедуру обыска и ареста и после того, как его увезли в карете, она почувствовала потерю как будто родного и близкого человека и, оставив плачущими детишек, прибежала предупредить меня. Я же, вместо успокоения, сказал ей, что сейчас, следовательно, приедут и ко мне и потому и просил ее уйти, дабы ее не застали у меня. Продолжая плакать, она побежала домой к своим детям. Я же энергично принялся чистить комнату от всяких записок и всего, что могло пригодиться жандармам, но прошло час-два, мне нужно было уходить уже на работу, а жандармов все нет. Я отправился на завод, чувствуя потерю столь дорогого мне товарища, товарища, с которым мы жили одной жизнью и одним делом, но ему первому выпало на долю испытать произвол русских жандармов. Что-то будет с Костей? В чем-то будут его обвинять жандармы? И нашли ли у него что-либо из нелегальщины? Около этих вопросов вертелась моя мысль, и не уходило из моей головы убеждение в таком же скором обыске и аресте меня. Странно казалось мне: жить так близко с ним, обедать у него на квартире и чтобы не проследили за мною так же, как и за Костей -- это было невозможно. Между тем впоследствии оказалось, что его арестовали благодаря письму, о котором я говорил уже раньше и в котором значился полный адрес Кости. Хорошо, конечно, что ничего при нем на квартире не было найдено. Хотя его арест не был предвиден, но тем не менее мы уже были настолько подготовлены к возможности ареста, что может быть поэтому на меня не особенно подействовал его арест. Скверно только, что без него совершенно споткнулось наше дело у него в мастерской, где было много малолетних работников, с которыми он особенно привык возиться. Ходить же мне в ту мастерскую положительно невозможно было, пришлось удовольствоваться теми людьми, с которыми я старался встречаться вне завода и делал что мог. Занятия в кружках, собиравшихся в моей комнате, продолжали происходить столь же правильно и регулярно, как и раньше, только чувствовалась утрата одного человека.
Вскоре после ареста Кости, Н. {В. А. Шелгунов.} сказал, что мне придется пойти на одно общее собрание {"Соединенной кассы петербургских рабочих".} петербургских рабочих где нужно решить кое-какие вопросы. Помню, что из-за Невской заставы на это собрание явилось трое, в том числе и я. Собрание происходило в квартире одного рабочего на самой окраине города. Народа собралось, кажется, не меньше пятнадцати человек, если не больше. Были, кажется, и интеллигенты или один интеллигент. Когда все собрались, а до этого происходили разговоры тихо, на подобие маленького интимного кружка, то без всякой особой церемонии или формальности приступили к обсуждению разных вопросов и дебатам. В обсуждении вопросов я и еще другой товарищ не принимали ровно никакого участия, потому что я, да и товарищ, чувствовали себя совершенно неспособными выступать с речью перед таким собранием, которое состояло все из рабочих вожаков или рабочих, очень развитых и привыкших держать себя при таких обстоятельствах очень солидно и смело доказывать свою мысль или предложение. Да большинство, конечно, заранее знало, о чем будет итти речь, и уже ранее бывало на подобного рода собраниях, где и набрались смелости. Я внимательно вслушивался в дебаты и, конечно, понимал суть дела. Хорошо помню предложение об общей петербургской кассе рабочих, которая должна была явиться главным органом всех касс и составлялась бы из %%, вносимых всеми "порайонными" кассами, цель этой кассы заботиться о передаче денег арестованным и при нужде пополнять истощение какой-либо местной "районной" кассы. При этом много вызвало дебатов обсуждение вопроса о том, что у интеллигенции есть теперь денежные средства, а кассы рабочих пусты, тогда как есть много самых неотложных нужд, которые удовлетворить нечем. Многие рабочие, настаивая на желании получить часть денег от интеллигенции, довольно сильно горячились, что вызывало у меня удивление. Я удивлялся их горячности точно дело касалось лично им принадлежащего кошелька, и все же следил и молчал, боясь уронить какое-либо неловкое слово. Вопрос, наконец, был решен в том смысле, что нужно взять рублей сто из кассы интеллигенции в кассу рабочих. После этого было решено тайным голосованием избрать кассира и не помню еще каких-то важных двух ответственных лиц (за точность не ручаюсь). Эту процедуру при конспирации фамилий присутствующих решено было проделать следующим образом: все заняли строго определенное место, и всякий был назван известным No; мне пришлось числиться, кажется, 13-м, каждый получил по кусочку чистой бумаги равного формата, вписывал на эту бумажку No человека, которого он желал выбрать, свертывал ее, потом клал, кажется, в шапку, где перемешанные бумажки просчитывались, и чей No был написан больше раз, тот и считался выбранным. Когда был избран кассир, я встал со стула, сильно покраснев при этом и, вообще, чувствуя себя очень неловко, подошел к столу и положил на него 10 рублей со словами
-- Товарищи, настоящие деньги мною получены через одно лицо от Красного Креста в пользу петербургских рабочих.
Все внимательно выслушали, и что-то было сказано по этому поводу, но я не помню что, да и вообще плохо слышал говоривших, пока не пришел в равновесие от своего волнения. Вновь избранный кассир подошел к столу и взял деньги, приступая, таким образом, к исполнению своих обязанностей. После этого были подняты еще какие-то вопросы и шли дебаты, но о чем -- не помню. Участвующие постепенно начали уходить по одному и по двое. День клонился к вечеру, и мы, с одним товарищем из-за Невской заставы, вышли и направились в свои края, ибо путь был немаленький. Это было первое собрание, на котором я являлся представителем, но, конечно, еще не выборным, ибо приходилось конспирироваться от очень многих, и, хотя я ожидал гораздо большего и более внушительного собрания, тем не менее, оно произвело на меня известное впечатление.
На заводе я продолжал работать, но мне посчастливилось перейти на лучшую работу и в другую партию, где я категорически отказался от сверхурочной работы, и мне это сходило с рук до поры до времени благополучно. К этому времени меня уже все в партии хорошо знали, знали мои взгляды и подозревали, что у меня можно даже получить нелегальщину. Бывали случаи, когда мастеровые из другой партии подходили к моим тискам и, обращаясь попросту, просили что-либо им рассказать. Все же, чувствуя себя очень молодым, я смущался и говорил, что ничего не знаю, да нечего рассказывать, но это были не искренние слова, так как -- сейчас же после этого я начинал вести какой-либо разговор, стараясь, как говорится, подходит издалека, и что же?-- они охотно слушали, соглашались и хвалили меня, но мне этого было мало, я желал, чтобы они совершенно отдались делу, посвятив раз навсегда себя для этого, чтобы прекратили работать вечера и ночи, читали бы книги и учились, учились бы энергично, настойчиво, как делал это я; но не всякий обыкновенный, часто заразившийся алкоголизмом, человек в состоянии бросить все и ни о чем, кроме социализма, не думать.
В этом была отчасти моя ошибка, что я совершенно не считал способными таких людей быть участниками партии. В один прекрасный день не повернешь всего мировоззрения широкой массы настолько радикально, чтобы она стала идейной, как отдельные личности из ее среды. А все же эта масса моментами становится положительно революционной, но такой момент очень трудно определить заранее, даже за час. Мне живо и ярко рисуется один вечер, когда пришлось жить страстями массы заводских рабочих, когда трудно было удержаться, чтобы не броситься в водоворот разыгравшейся стихии, трудно было удержать схваченный и сжатый в руке кусок каменного угля, чтобы не бросить его и не разбить хоть одного стекла в раме квартиры какого-либо прохвоста мастера. Невозможно остаться равнодушным зрителем в такой момент, и много нужно иметь мужества, чтобы останавливать своих же товарищей от проявления ненависти к своему
Дело было накануне Рождества 1894 года. Окончив работу за два дня перед праздниками и имея расчетные книжки на руках, рабочие разошлись по домам, как и всегда после окончания работы; ни у кого не было особой злобы, хотя неудовольствие чувствовалось у каждого рабочего. Оно и понятно: заводская администрация довольно часто стала затягивать выдачу денег, особенно последние две-три получки.
Прогудит в субботу гудок в 3 1/2 часа дня, остановятся машины, и вдруг на всем заводе настает тишина, это значит, только заводской гудок прогудит об окончании работ, мастеровые со всех сторон надвигаются быстро к воротам, некоторые из них бегут бегом, некоторые выскакивают из-за углов; сторожа, кряхтя и охая машинально проводят своими привычными ладонями по корпусу рабочего, но рабочие все сильней и сильней напирают и сторожа начинают торопиться. В субботу же народ выходит как-то медленно, не торопясь и очень маленькими разрозненными кучками. Это значит, что большинство пока осталось в мастерских, ожидая выдачи получки. Но, убедившись, что артельщики еще не приехали из города с деньгами, многие, живущие поблизости, отправляются домой пообедать и, торопясь, опять возвращаются в завод, дабы при выдаче не пропустить своей очереди. Другое дело, если кто живет далеко от завода, тому не приходится совсем уходить домой, пока окончательно не покончит с заводом и товарищами всяких дел и не освободится от разных обязательств. Но ждут час, другой, а получки все нет и нет. Время затягивается до позднего вечера, и рабочие, наконец, начинают роптать на администрацию, последняя же совершенно удаляется сейчас же по окончании работ и потому даже спросить не у кого о часе выдачи денег, и роптание становиться общим. Но вот часу в восьмом, наконец, появляются артельщики с деньгами; слышится глухой ропот со всех сторон, и местами прорываются ругательства и обещание запустить куском желёза в артельщика, видимо являющегося простым козлом отпущения. Артельщик, молча шмыгая, быстро проходит в контору мастерской, и минут через 5--10 начинается выдача денег, иногда заканчивающаяся около половины одиннадцатого. Конечно, окончить работу в 3 1/2 часа дня потом просидеть до десяти часов в заводе, ничего не делая, и уже после этого уходить домой в полной уверенности, что никуда сходить не удастся и даже побывать в бане некогда -- все это, естественно, озлобляло мастеровых. Между тем администрация завода продолжала гнуть свою линию злоупотреблений, не обращая внимания на ропот рабочих.
В таком именно виде обстояло дело накануне рождества 1894 г. На другой день после окончания работ, мастеровые собрались около пополудни в завод за получением денег. Ждут час, другой, третий, а денег все нет и нет. Многие жалуются, что нет денег и потому не на что закупить провизию, а завтра, мол, не поспеть в один день управиться; другие жалуются, что хотели поехать в деревню, а теперь, пожалуй, не поспеешь и т. п. Наступил вечер, а денег все нет и даже не удается подробно узнать о положении дел. Некоторые говорят, что хозяева прогорели и поэтому, мол, денег рабочим совсем не дадут. Многие этому начинают верить, и пущенный слух находит почву. Много еще слухов возникает и, конечно, все не в пользу рабочих. Получается что-то очень тревожное. Мастера тоже нервничают, мастеровые ходят поминутно то в мастерскую, то из нее. Около завода на улице образовываются кучки из мастеровых и ведут оживленные разговоры о хозяевах и получке, пересыпая разговор всевозможными ругательствами. Могла бы произойти порядочная неприятность, но заводская администрация в 7 часов или около этого часу об'явила, что выдача заработка будет производиться завтра в 10 час. дня. Это значит в рождественский сочельник. Хотя все были страшно недовольны, все же определенное заявление подействовало успокоительно, и народ кучами повалил вон из завода, образуя около проходных плотную массу. Скоро и эта масса постепенно растаяла, и завод опять уснул очень мирно до следующего дня.
Почти та же история повторилась и в рождественский сочельник. День клонился к вечеру и на улице сырело, всюду зажигались фонари, и в мастерских горели по верстакам, станкам и на других местах свечи. Всюду слышны были тревожные разговоры. Публика была взволнована и не могла ни стоять, ни сидеть на одном месте и потому переливалась из мастерских на двор, на улицу, а оттуда опять в мастерские. Я тоже ходил от одной кучки к другой, прислушиваясь к разговорам, и местами сам вступал в разговоры. Вышел на двор, а потом на улицу, всюду было много народу, и, видимо, было немало и посторонних, т.-е. не заводских Они тоже входили в завод, в мастерские и обратно. Потолкавшись немного по улице, я вернулся обратно в мастерскую, как вдруг слышу, что на улице у ворот бунт. Я не верю и говорю, что только что пришел с улицы и что там ничего подобного нет, но и мне не верят. Многие сейчас повскакивали с мест и направились к выходу, я, конечно, тоже решил убедиться в справедливости утверждений и вместе с другими направился к выходу. Около лестницы нам навстречу попался очень взволнованный мастер и дрожащим голосом произнес: "Ребятушки, не ходите на улицу. Сейчас привезут деньги и будут раздавать, пожалуйста не волнуйтесь, я вас прошу успокоиться". Эти слова уничтожили все сомнения, и мастеровые торопливо побежали вниз по лестнице, спеша к воротам. Сзади нас слышались голоса некоторых рабочих, зовущие уходящих обратно, дабы не попасть в какую-либо кашу. Совершенно напрасно. На этот зов никто не обращал внимания, и мы скоро очутились у ворот. Масса народу оставалась зрительницей происходившего Пройти через эту толпу не было никакой возможности. Наша проходная подвергалась разрушению. Там били стекла и ломали рамы. С улицы на наши ворота летели камни и палки, брошенные с целью сбить фонари и орла. Фонари скоро потухли, стекла побились, и, кажется, существенно пострадал также и двухглавый орел. После этого было прекращено бросание камней и палок в ворота, и тогда мы смогли выйти со двора завода на улицу. Проходная здорово пострадала и являлась трофеем взволнованной кучки смельчаков. Пробовали ее даже поджечь, но не удалось, и потому она стояла, как страшилище, в которое никто взойти не смел из страха, чтобы его не заподозрили, как сторожа, и не избили, поэтому же, очевидно, она и не была подожжена. Все внимание разбушевавшихся было обращено теперь на противоположную сторону завода, где на воротах никак не удавалось разбить фонари, а разбивать проходную не желали из страха повредить себе, так как в этой проходной хранились паспорта.