Немец другое дело. Он создан в одно и то же время для рабства и для господства. Француз — солдат по темпераменту, по хвастовству, но он не терпит дисциплины. Немец подчинится охотно самой несносной, обидной и тяжелой дисциплине; он даже готов ее полюбить, лишь бы она поставила его, вернее, его немецкое государство над всеми другими государствами и народами.

Как иначе объяснить этот сумасшедший восторг, который овладел целою немецкою нациею, всеми, решительно всеми слоями немецкого общества при получении известий о ряде блистательных побед, одержанных немецкими войсками, и, наконец, о взятии Парижа? Все очень хорошо знали в Германии, что прямым результатом побед будет решительное преобладание военного элемента, уже и прежде отличавшегося чрезмерною дерзостью; что, следовательно, для внутренней жизни наступит торжество самой грубой реакции; и что же? ни один или почти ни один немец не испугался, напротив, все соединились в единодушном восторге. Вся швабская оппозиция растаяла, как снег, перед блеском новоимператорского солнца. Исчезла народная партия, и бюргеры, и дворяне, и мужики, и профессора, и художники, и литераторы, и студенты запели хором о пангерманском торжестве. Все немецкие общества и кружки на чужбине стали задавать празднества и восклицали "Да здравствует император!" — тот самый, который вешал демократов в 1848. Все либералы, демократы, республиканцы поделались бисмаркианцами; даже в Соединенных Штатах, где, кажется, можно было научиться и привыкнуть к свободе, восторженные миллионы немецких переселенцев праздновали торжество пангерманского деспотизма.

Такой повсеместный и всеобщий факт не может быть преходящим явлением. Он обнаруживает глубокую страсть, живущую в душе каждого немца, страсть, заключающую в себе как бы неразлучные элементы,-- приказание и послушание, господство и рабство.

А немецкие работники? Ну, немецкие работники не сделали ничего, ни одного энергического заявления симпатии, сочувствия к работникам Франции. Было очень немного, митингов, где было сказано несколько фраз, в которых торжествовавшая национальная гордость как бы умолкала перед заявлением интернациональной солидарности. Но далее фраз ни один не пошел, а в Германии, вполне очищенной от войск, можно было бы тогда кое-что начать и сделать. Правда, что множество работников было завербовано в войска, где они отлично исполняли обязанности солдата, т. е. били, душили, резали и расстреливали всех по приказанию начальства, а также грабили. Некоторые из них, исполняя таким образом свои воинские обязанности, писали в то же самое время жалостные письма в "Volksstaat" и живыми красками описывали варварские поступки, совершенные немецкими войсками во Франции.

Было, однако, несколько примеров более твердой оппозиции; так, протесты доблестного старца Якоби, за что он был посажен в крепость; протесты гг. Либкнехта и Бебеля, и до сих пор еще находящихся в крепостях. Но это одинокие и весьма редкие примеры. Мы не можем позабыть статьи, появившейся в сентябре 1870 в "Volksstaat'e", в которой явно обнаруживалось пангерманское торжество. Она начиналась следующими словами: "Благодаря победам, одержанным немецкими войсками, историческая инициатива окончательно перешла от Франции к Германии; мы, немцы..." и т. д.[114]

Словом, можно сказать, без всякого исключения, что у немцев преобладало и преобладает поныне восторженное чувство военного и политического национальн о го торжества. Вот на чем опирается, главным образом, могущество пангерманской империи и ее великого канцлера, князя Бисмарка.

Завоеванные богатые области, бесчисленные массы завоеванного оружия и, наконец, пять миллиардов, позволяющих Германии содержать огромное, отлично вооруженное и усовершенствованное войско; создание империи и органическое подчинение ее прусскому самодержавию, вооружение новых крепостей и, наконец, создание флота — все это, разумеется, значительно способствует усилению пангерманского могущества. Но его главная опора все-таки заключается в глубокой и несомненной народной симпатии.

Как выразился один наш швейцарский приятель: "Теперь всякий немецкий портной, проживающий в Японии, в Китае, в Москве, чувствует за собою немецкий флот и всю немецкую силу; это гордое сознание приводит его в сумасшедший восторг: наконец-то немец дожил до того, что он может, как англичанин или американец, опираясь на свое государство, сказать с гордостью: "я — немец". Правда, что англичанин или американец, говоря: "я — англичанин", "я — американец", говорят этим словом: "я — человек свободный"; немец же говорит: "я — раб, но зато мой император сильнее всех государей, и немецкий солдат, который меня душит, вас всех задушит"".

Долго ли немецкий народ будет удовлетворяться этим сознанием? Кто может это сказать? Он так долго жаждал ныне только нисшедшей едино-государственной, едино-палочной благодати, что, должно думать, он долго еще, очень долго будет ею наслаждаться. У всякого народа свой вкус, а в немецком народе преобладает вкус к сильной государственной палке.

Что с государственною централизациею начнут и уже начали развиваться в Германии все злые начала, весь разврат, все причины внутреннего распадения, неизбежно сопряженные с обширными политическими централизациями, в этом никто сомневаться не может. Сомнение тем менее возможно, что пред глазами всех уже совершается процесс нравственного и умственного разложения; стоит только читать немецкие журналы, самые консервативные или умеренные, чтобы встретить везде ужасающие описания разврата, овладевшего немецкою публикою, как известно, честнейшею в мире.