Все его бледное лицо было освещено переливающимися отблесками алмазов, и мне пришли на память в эту минуту зеленоватые старые зеркала в провинциальных гостиницах, тусклое стекло которых совсем не отражает световых бликов, а смельчаку, дерзнувшему поглядеться в них, преподносит образ человека, умирающего от апоплексического удара.
— Ну так как же? — спросил граф, хлопнув Гобсека по плечу.
Старый младенец вздрогнул. Он оторвался от любимых игрушек, положил их на письменный стол, сел в кресло и вновь стал только ростовщиком, учтивым, но холодным и жестким, как мраморный столб.
— Сколько вы желали бы занять?
— Сто тысяч. На три года, — ответил граф.
— Что ж, можно, — согласился Гобсек, осторожно доставая из шкатулки красного дерева свою драгоценность — неоценимые, точнейшие весы.
Он взвесил бриллианты, определяя на глаз (бог весть как) вес старинной оправы. Во время этой операции лицо его выражало и ликование и стремление побороть его. Графиня словно оцепенела, погрузившись в раздумье; и я порадовался за нее — мне казалось, что эта женщина увидела вдруг, в какую глубокую пропасть она скатилась. Значит, совесть у нее еще не совсем заглохла, и, может быть, достаточно только некоторого усилия, достаточно лишь протянуть сострадательно руку, чтобы спасти ее. И я сделал попытку.
— Это ваши собственные бриллианты, сударыня? — спросил я.
— Да, сударь, — ответила она, надменно взглянув на меня.
— Пишите акт о продаже с последующим выкупом, болтун, — сказал Гобсек и, встав из-за стола, указал мне рукой на свое кресло.