Хотел ли того или не хотел Рафаэль, друзья окружили его, подхватили под руки и, втянув в свой веселый круг, повлекли к мосту Искусств.

-- Милый мой, -- продолжал оратор, -- мы ищем тебя уже примерно с неделю. В твоей достопочетной гостинице "Сен-Кантен", где -- к слову сказать -- на бессменной вывеске, как во времена Жан-Жака Руссо, красные буквы все еще чередуются с черными, твоя Леонарда сказала нам, что ты уехал в деревню. Между тем, мы вовсе не имели вида денежных воротил, судебных приставов, заимодавцев, чинов коммерческого суда и тому подобных. Впрочем, это неважно. Но Растиньяк видел тебя накануне в Опера-Буфф; это снова нас окрылило, и мы почли для себя делом самолюбия узнать, не примостился ли ты на дереве в Енисейских полях, не отправился ли ночевать за два су в один из филантропических притонов, где нищие спят, облокотясь на протянутые веревки, или не посчастливилось ли тебе устроиться в каком-нибудь будуаре. Мы нигде не могли тебя найти: ни в арестантских списках Сен-Пелажи, ни в списках Ла-Форса. Министерства, Опера, монастырские дома, кофейни, библиотеки, списки префектур, редакции, рестораны, театральные фойе -- словом, все пристойные и непристойные места Парижа были обследованы нами по всем правилам науки, и мы уже скорбели о гибели человека, достаточно одаренного, чтоб его можно было с равным успехом разыскивать и при дворе, и в тюрьме. Мы уже поговаривали о том, чтоб канонизовать тебя как героя Июльской революции и, честное слово, жалели о тебе.

В это время Рафаэль проходил с друзьями по мосту Искусств и, не слушая их, поглядывал на Сену, в шумных волнах которой отражались огни Парижа. В отношении реки, куда давеча он хотел броситься, исполнилось предсказание старика: час его смерти уже был отсрочен роковым образом.

-- И мы вправду жалели о тебе, -- говорил его друг, продолжая развивать свою тему. -- Дело идет о комбинации, к которой мы хотели тебя приобщить в качестве человека высших способностей, то есть человека, способного возвыситься над всем. Фокусничество с конституционным шариком и двойным дном королевского стаканчика, мой милый, теперь в ходу больше, чем когда-нибудь. Позорная монархия, свергнутая народным героизмом, была женщиной скверного поведения, с которой можно было посмеяться и покутить; но Отечество -- сварливая и добродетельная супруга, и нам, волей-неволей, приходится принимать ее накрахмаленные ласки. Как тебе известно, власть, из Тюильри перемещена в журналистику, подобно тому как бюджет переехал в другой квартал, из Сен-Жерменского предместья на шоссе д'Антен. Но вот что тебе, быть может, и неизвестно. Правительство, то есть банкирская и адвокатская аристократия, которая олицетворяет отечество, как некогда попы олицетворяли монархию, почувствовало необходимость надувать добрый французский народ по примеру философов всех школ и сильных людей всех веков, при помощи новых слов и старых идей. Требуется поэтому внедрить в нас глубоко национальное убеждение, доказав, что мы будем счастливее, платя тысячу двести миллионов тридцать три сантима отечеству, представленному такими-то и такими господами, чем платя тысячу сто миллионов девять сантимов королю, который вместо "мы" говорил "я". Словом, основывается газета, вооруженная добрыми двумя или тремя сотнями тысяч франков, с целью проводить оппозиционные мнения, которые удовольствовали бы недовольных, не вредя национальному правительству короля-гражданина. Ввиду того, что мы смеемся над свободой в такой же мере, как над деспотизмом, над религией -- в такой же мере, как над безверием; ввиду того что для нас отечество -- столица, где обмениваются идеями, где всякий день предстоят вкусные обеды и многочисленные зрелища, где кишат распутные блудницы и ужины оканчиваются лишь под утро, где любовь нанимается, как кареты, на часы, а равно ввиду того что Париж всегда будет самым обожаемым из всех отечеств, отечеством веселья, свободы, остроумия, хорошеньких женщин, прохвостов, доброго вина, и где жезл правления никогда не даст себя особенно чувствовать, потому что здесь стоишь слишком близко к тем, у кого он в руках... мы, истинно верующие в бога Мефистофеля, предпринимаем повапленье общественного мнения, переодеванье актеров, прибивку новых досок к правительственному бараку, лечение доктринеров, перекалку старых республиканцев, подновление бонапартистов и снабжение съестными припасами центра, только бы нам было позволено смеяться in petto {про себя.} над королями и народами, держаться вечером другого мнения, чем поутру, и проводить веселую жизнь по образцу Панурга или же more orientali {по восточному обычаю.}, лежа на мягких подушках. Мы предоставляем тебе бразды правления этого макаронического бюрлескного царства; а посему мы сейчас же ведем тебя на обед к основателю вышереченной газеты, банкиру, удалившемуся от дел, который, не зная, куда девать деньги, хочет выменять их на остроумие. Ты будешь там принят, как брат; мы тебя провозгласим королем фрондирующих умов, которых ничто не страшит и чья прозорливость открывает намерения Австрии, Англии или России, раньше чем Россия, Англия или Австрия возымеют какое-нибудь намерение. Да, мы тебя признаем владыкой тех умственных сил, которые даруют миру Мирабо, Талейранов, Питтов, Меттернихов, словом, всех этих ловких Криспенов, играющих между собою на судьбы государств, подобно тому как простые смертные играют на киршвассер в домино. Мы выдали тебя за самого неустрашимого борца, который когда-либо боролся один на один с Разгулом, этим удивительным чудовищем, с коим не прочь побороться самые сильные умы. Мы даже утверждали, что ты еще ни разу не был им побежден. Надеюсь, ты не посрамишь наших похвал. Тайефер, наш амфитрион, обещал затмить жалкие сатурнали современных Лукулльчиков. Он достаточно богат, чтобы придавать величие мерзости, изящество и прелесть пороку. Слышишь, Рафаэль? -- прерывая самого себя, спросил его оратор.

-- Да, -- отвечал молодой человек, не столько изумленный исполнением своих желаний, сколько тем естественным образом, каким сплетались события. Для него было немыслимо верить в магическое влияние, однако он все же изумлялся случайности человеческой судьбы.

-- Но ты говоришь "да" таким тоном, точно думаешь о смерти своего дедушки, -- заметил ему один из товарищей.

-- Ах, -- отвечал Рафаэль, с такой наивностью, что эти писатели, надежда юной Франции, рассмеялись, -- я думал, друзья, о том, что вот мы готовы стать величайшими негодяями. Доселе мы вели себя нечестиво будучи слегка под хмельком, взвешивали жизнь в состоянии опьянения, оценивали людей и события, переваривая пищу. Действенные в отношении дел, мы были отважны на словах; но теперь, когда мы заклеймены раскаленным железом политики, мы вступим в великий острог и лишимся там всех иллюзий. Когда веришь только в дьявола, то позволительно пожалеть о рае своей юности, о том невинном времени, когда мы благочестиво подставляли язык доброму патеру, чтобы приобщиться тела господня. Ах, добрые друзья, если мы чувствовали удовольствие, творя первые грехи свои, то ведь тогда у нас были еще упреки совести, которые скрашивали их, придавали им остроту, вкус, теперь же...

-- О, -- возразил первый собеседник, -- теперь нам осталось еще...

-- Что? -- спросил другой.

-- ...преступление...