Я потихоньку отошел, а затем произвел легкий шум и направился в зал, чтоб взять лампу, которую Полила пожелала зажечь сама.
Милое дитя пролило сладостный бальзам на мои раны.
Эта наивная похвала моей личности придала мне немного бодрости. Мне необходимо было обрести веру в себя и узнать беспристрастное мнение о своих истинных достоинствах. Оживленная таким образам надежда, вероятно, и преобразила в моих глазах все, на что я смотрел. Быть может также, я дотоле не вглядывался достаточно пристально в сцену, которую довольно часто являли мне обе женщины в этом зале; но тут я восхитился перенесенной в действительность прелестнейшей картиной скромной жизни, которую так наивно воспроизводят фламандские живописцы. Мать, сидя у полупотухшего камина, вязала чулки, и на ее устах бродила добрая улыбка. Полина раскрашивала экраны; ее краски и кисти лежали на маленьком столике, резко и эффектно бросаясь в глаза; когда она привстала с своего места и, стоя, принялась зажигать мою лампу, весь свет упал на ее белую фигуру. Только сильнейшая страсть могла бы поглотить человека настолько, чтобы он не пришел в восторг от ее розовых и прозрачных рук, идеальной головки и девственной позы. Ночь и тишина придавали особую прелесть этой поздней работе, этому мирному уголку. Этот постоянный труд, переносимый с такой веселостью, свидетельствовал о покорности провидению, проникнутой возвышенными чувствами. Здесь между обстановкой и людьми царила непередаваемая гармония.
У Федоры роскошь была суховата и будила во мне дурные мысли; тут же смиренная бедность и добродушие освежали мне душу. Вероятно, я чувствовал унижение при виде роскоши; но подле этих двух женщин, в этом коричневом зале, где упрощенная жизнь, казалось, нашла убежище в сердечных волнениях, я, быть может, примирялся с самим собою, находя случай оказать покровительство, которое мужчины так охотно дают почувствовать другим. Когда я подошел к Полине, она взглянула на меня почти материнским взглядом; у нее задрожали руки, и, быстро поставив лампу, она воскликнула:
-- Боже мой, как вы бледны! Да он весь промок. Мама обсушит вас. Г-н Рафаэль, -- продолжала она после небольшого молчания, -- вы любите молоко; у нас сегодня за ужином были сливки, не хотите ли попробовать?
Она, как кошечка, бросилась к фарфоровому кувшину с молоком и подала его мне с такой стремительностью, так мило поднесла его к моему носу, что я заколебался.
-- Вы отказываетесь? -- сказала она изменившимся голосом.
Мы оба были горды и понимали друг друга: Полина, казалось, мучилась своей бедностью и упрекала меня за высокомерие. Сливки, быть может, предназначались ей на завтрак; я, однако, не отказался. Бедная девушка старалась скрыть свою радость, но она светилась у нее в глазах.
-- Они очень кстати, -- сказал я, садясь. (По ее челу пробежало выражение озабоченности.) -- Помните ли, Полина, то место из Босюэ, где он говорит, что бог вознаграждает щедрее за стакан молока, чем за победу?
-- Да -- отвечала она. И ее грудь вздымалась, как у птенчика славки в руках ребенка.