— Пожитки кой-какие у меня тут оставались, их забрать надо, — бормотал, опешив, шихтмейстер. Он еще не хотел верить, что Демидов так грубо принимает его, офицера и дворянина. — Вот Никита Акинфиевич встретили и привели по старому знакомству… Лошадку бы мне… мои притомились…

— Попрошайки, нищие татищевские! Слушать не хочу, вон с завода!

Тут Булгаков обиделся. Он раздул ноздри, кинул руку к эфесу шпаги (но шпаги не было) и заговорил с деревянным дребезгом, очень похоже на татищевский голос:

— Я государский чиновник, сударь мой. Оскорблять меня никому не позволено. Да-с. Сие сочтено будет за оскорбление величества.

После этих гордых слов хотел было с гордостью повернуться и уйти, но возня за тележкой вдруг его надоумила:

— Кто сей человек, что сказывает себя вольным?

Ответа не получил. Обошел тележку сзади и увидел, что мужик с забитым тряпкой ртом, со скрученными за спину руками рвется из рук двух солдат, и те не могут его унести.

— Господин Булгаков, — торопливо сказал Демидов, — извольте итти в хоромы… да нет… Степаныч, слезь-ка, пусти их благородие. Поедем, господин шихтмейстер.

Он говорил настойчиво, вежливо и угрожающе одновременно. «Слово и дело» могло прозвучать каждую секунду.

— Садитесь же, садитесь, — повторял Демидов, отвлекая на себя внимание шихтмейстера.