Евсею Давыдовичу Голдовскому

Звенит лед на речке. Звенят фарфоровые деревья, хрупкие от инея.

Черемуха на склоне облеплена снегом.

Еще полчаса и на фабрике, что мерещится в сумерках белой льдиной, вспыхнут желтые огни.

Синие сумерки заливают окрестность. Она сквозит меж заборов и пустырей, встает на склонах холмов, за которыми -- бог весть какие! -- творятся чудеса.

В трескучие морозы проходят по нашему двору, по тропинкам через реку, по деревянному мосту, по овражкам, разбросанным по селу -- старые женщины. У них от мороза, чтобы не застудить дыханье, платком перевязаны рты. Давно когда-то бабушка попугала меня: "вон, баба-яга идет". И с тех пор, на годы осталась в памяти: старуха с перевязанным ртом -- баба-яга.

Синие сумерки темнеют. И навстречу ночи, прокладывая лапы меж холмов, тихо плывет луна.

Дома все поужинали. Пришли гости. В гостиной отец играет в карты, в столовой за самоваром сидит мать и разговаривает с женщинами.

Я ушел в другую половину дома, где детская и наша спальня. Бабушка посапывая спит, а я сижу у окна в детской и смотрю в лунную тишь.

Двор у нас огромный и в нем всего три дома фабричных служащих да березовая роща, -- от нее по весне, когда капают с деревьев пенистые слезы и грачиный помет -- плывет туман и березовая сладость.