Начинались странствованія Чайльдъ-Гарольда, -- и безъ всякаго сомнѣнія они во всѣхъ отношеніяхъ совершались проще и легче, чѣмъ позднѣйшія запутанныя экскурсіи байронистовъ среди необозримой галлереи байроновскихъ Евъ -- съ цѣлью опредѣлить, какая реальная Ева соотвѣтствуетъ поэтически-разодѣтому существу съ той или другой фантастической кличкой?
Это означало быть разочарованнымъ и не знать путей въ этомъ мірѣ.
Байронъ вернулся. Пришлось испытать кое-что непріятное, -- отнюдь не исключительное по своей горестности, но, по крайней мѣрѣ, заслуживающее серьезнаго упоминанія. Умерла мать, -- и поэту, навѣрное, стало неловко при воспоминаніи о междо-усобицахъ съ мало-вмѣняемой, но все-таки не злой женщиной. До исторіи съ женой это самое существенное огорченіе, но оно никоимъ образомъ не могло устоять предъ быстро налетѣвшей славой -- по выходѣ первыхъ пѣсенъ "Чайльдъ-Гарольда" и нарѣдкость многочисленными и многошумными реальными романами поэта.
Никогда еще ни въ одной литературѣ не появлялось мотива, столь раздражающаго и заразительнаго для женской впечатлительности.
Необыкновенно темпераментный, правда пресыщенный, уставшій и мрачный, но сохранившій во всей силѣ способность разразиться восторженной пѣсней въ честь красоты и подробно оцѣнить спеціальныя качества женщины какой угодно національности, -- все это должно было изъ Чайльдъ-Горольда сдѣлать неотразимо отравляющій образъ для всякаго сколько-нибудь мятущагося женскаго воображенія, -- и Байронъ сталъ "идоломъ общества".
Это былъ -- денъ его, его праздникъ, -- my day: -- такъ онъ самъ говоритъ, -- и вотъ съ этимъ то праздникомъ совпадаетъ корсарскій періодъ байроновской поэзіи; публика выражалась проще -- періодъ "турецкихъ повѣстей".
И дѣйствительно, главнымъ обстоятельствомъ была чрезвычайная насыщенность поэта турецкими впечатлѣніями. Ихъ оказалось столько, что при всей неограниченной подвижности архитектурныхъ рамокъ " Гяура", "Абидосской невѣсты" -- всѣ эти впечатлѣнія и разная другая освѣдомленность не укладывались въ стихотворные отрывки. Поэтъ вознаграждалъ себя примѣчаніями, не менѣе интригующими для публики, чѣмъ самый текстъ.
Здѣсь трактовались также "турецкіе" вопросы; сообщались, напримѣръ, свѣдѣнія о томъ, съ какимъ лезвіемъ восточная сабля смертоноснѣе, какой видъ имѣютъ лица людей, убитыхъ разными способами, -- и всѣмъ становилось ясно, что сабля съ самымъ опаснымъ лезвіемъ имѣется у самого поэта и что онъ имѣлъ случаи наблюдать всевозможныхъ убитыхъ, а что касается живыхъ, то поэтъ прямо заявлялъ, что онъ жилъ съ однимъ морскимъ разбойникомъ въ Мореѣ.
Послѣ такихъ примѣчаній, естественно, текстъ прочитывался читателями и особенно читательницами съ совершенно особымъ настроеніемъ. Они невольно искали здѣсь гораздо больше, чѣмъ было написано и, разумѣется, въ томъ направленіи, въ какомъ ихъ поощряли личныя заявленія самого автора. Къ тому-же изъ особаго чувства подразнить тѣхъ, которые считали его олицетвореніемъ порока поэтъ непрочь былъ содѣйствовать распространенію самыхъ нелѣпыхъ розсказней о немъ.
Мирный и культурный Чайльдъ-Гарольдъ былъ настоящимъ двойникомъ автора, но это пока скрывалось и довольно упорно. А корсары, разумѣется, дѣйствовали совсѣмъ въ другомъ направленіи, чѣмъ хотя бы даже и очень своеобразный великобританскій лордъ. И все-таки не Чайльдъ-Гарольду впервые суждена была честь явиться вполнѣ откровенно съ лицомъ самого поэта, а морскому разбойнику -- Конраду.