И довольно я позабавился. Медну Хозяйку хоть видеть не довелось, а духу её сладкого нанюхался, наглотался. В Гумёшках-то дух такой был — поначалу будто сластит, а глотнёшь — продыхнуть не можешь. Ну, как от серянки. Там, вишь, серы-то много в руде было. От этого духу да от игрушек у меня нездоровье сделалось. Тут уж покойный отец стал руднишное начальство упрашивать:
— Приставьте вы моего-то парня куда полегче. Вовсе он нездоровый стал. Того и гляди — умрёт, а двадцати трёх ему нету.
С той поры меня по рудникам да приискам и стали гонять.
Тут, дескать, привольно. Дождичком вымочит — солнышком высушит, а солнышка не случится — тоже не развалится.
В наших местах, известно, руду вразнос добывают, сверху берут. Так-то человеку вольготнее, только мне не часто это приходилось. Больше в землю же загоняли. Такая, видно, моя доля пришлась.
— Ты, — говорят, — к этому привычный. На Гумёшках вон сколь глубоко, а здесь что! Самая по тебе работа.
Так я всю жизнь в земле и скрёбся, как крот какой. Ну, в этом деле понимать стал, а больше-то и нет ничего. Вот и думаю: «Некуда мне податься, кроме как в землю».
Только приисковому смотрителю тоже покориться неохота — на старое-то место итти, а в гору и вовсе желанья нет. С молодых лет наигрался там, да гляжу, — и другие из горы повыскакивали. Куда вовсе несвычно лезут, лишь бы не в гору. Вот она какая сладкая была! Никому неохота туда по воле спуститься. Выработка-то сразу убавилась. Зовут туда, заработок обещают получше, а люди в сторону глядят.
Потом один по одному собираться стали на Гумёшки и в гору полезли. Сказывают — еще там хуже стало, потому — вода силу взяла. В откачке-то, видишь, большая остановка случилась, ну, вода и взяла юлю. Только на заработок не жалуются. Против других-то мест вовсе ладно приходится. Иной в кабаке и прихвастнёт. Сыпнет на стойку пятаков да и приговаривает:
— Хоть из мокрого места добыта, а денежки сухонькие да звонкие!