Наступит время, когда можно будет оценить беспристрастно дела Махмуда и обширные его планы; успехи покажут понял ли он свой народ и свою эпоху; покрыл ли преобразованием как свежей корою гнилое дерево, или влил в его жилы новые жизненные соки; но современники не по одним успехам должны судить людей, которые вызываются пред Промыслом переменить судьбу целого народа, стряхнуть с его понятий пыль старины осветившуюся веками, в пересоздать его будущность; сила воли, самоотвержение и благородство намерений -- это главные черты в преобразователь, и он выказываются во всех поступках Махмуда. Достигнет ли он своей цели? -- или преобразователи, как и пророки, никогда не входят в обетованную землю? Султан дорожит мнением о себе[180] просвященной Европы, и даже заставляет переводить себе статьи европейских журналов, в которых столько толков о нем. Он на себе испытал как европейское мнение заносчиво, неосновательно и капризно-переменчиво в своих приговорах. Сначала превозносили его твердость, и поспешно внесли его в список великих людей; друзья образованности восхищались намерением его образовать турок, и со дня на день ожидали, что в Стамбуле откроется Оттоманская академия............ Потом охладели к нему; внутренние затруднения, которые на всяком шагу путали ход султанских действий, были приписаны его непредусмотрительности, слабости; наконец стали оспаривать и прежние его заслуги; говорили что в великий день 4 июня Махмуд показался слабым, бесхарактерным; что при открытии янычарского бунта, он стал осматривать в кругу своих вельмож, чьи головы могли бы его примирить с могучими бунтовщиками, и что его вельможи, видя угрожавшую им опасность, решились действовать против воли султана, и без него удержали победу, сполна ему приписанную. Но кто видел поближе дела[181] и характер Махмуда, не поверит этому. Он не уважил бы никаких заслуг при ослушании первого любимца, и головы вельмож истребивших янычар были бы выставлены вместе с головами их жертв; он бы не стерпел, чтобы кто-нибудь имел право помыслить о заслуге, оскорбительной для Султанского самолюбия. Мы видели судьбу Халет-Эфендия.

Главное основание характера Махмуда, первая пружина всех его действий, начиная со дня перехода его из серальской темницы на Османский престол -- непреклонное упорство. План его в истреблении янычар был, как мы видели, не минутной прихотью, но давно любимым его помыслом, и мщение лелеяло этот помысел в его душе; он не пожалел своего брата, глупого Мустафы, при первом их бунте; потом оставшись один в своем роде, он видел неприкосновенность своей особы, и скорее решился бы похоронить себя под обломками монархии, которая без него не могла существовать, нежели уступить фанатизму янычар.

Кроме своих обширных планов преобразований, Махмуд считается несравненно более[182] образованный, нежели длинный ряд султанов его предшественников. Он особенно славится в Серале красивым почерком; царедворцы его говорят, что каждая буква им писанная --это "звезда, достойная висеть на небе вместе с поясом близнецов." Более чести делает Махмуду старание его переменить слог своей канцелярии, и освободить его от надутых матафор и чудных гипербол Востока, которые особенно смешны в теперешнем положении Турции. В начале его царствования, в реляции одного дела, в котором турки удержали некоторый верх над неприятелем, было сказано, что они столько нарубили неприятельских голов, что из них можно было построить мост для переправы всех гяуров в ад. Он изучил слог европейской дипломации буквальными переводами многих нот представленных Высокой Порте от европейских посольств. Не смотря на закоренелое презрение турок ко всякому сочинению, в котором нет ни слова о солнце, о звездах, о песке морском, о всех предметах запасающих восточные словари миллионами матафор, султану понравилась простота, сухость и[183] точность европейского слога; уверяют, что он лучший редактор дипломатической ноты в своей Империи; а Эсад Эфенди говорит, что прославленный слог Фирдоуси был бы плоским в сравнении с его слогом. Махмуд любить литературу и поэзию, особенно когда он ему льстят; литераторы удостоенные его внимания говорят, что одна Султанская благосклонность дает творениям их такую славу, плед которой бледнеют Плеяды; что пред щедростью его воды морей были бы одною глоткою его благотворительности, и все золотые руды земной утробы -- одной горстью его подарков". Но из всего, что гиперболическая лесть Востока расточала пред Махмудом, ничто, как уверяют, не было так приятно его самолюбию, как сравнение с Петром Великим.

В прежние годы, когда он подобно своим предшественникам проводил дни не пред фронтом, не на коне, а в серальской неге, любимое его занятие было рисование эмалью, и работы его отличались чистотою вкуса. По религиозным понятиям, турок каждый правоверный, какого бы ни был звания, должен[184] учиться какому-нибудь рукоделию. Почти все султаны повиновались этому обычаю, и годы затворнической их жизни много способствовали их занятиям; отец Махмуда прекрасно точил янтарь, а Селим рисовал узоры на кисее для женских платков.

Рассказывают чудеса об искусстве Махмуда в стрелянии из лука; мраморные колонны Ок-Мейдана показывают как сильно натягивала лук его султанская рука. Заметим здесь, что Коран ставит выше всех игр и забав приличных мужу стреляние из лука. В нем сказано, что это "одна игра, в которой присутствуют ангелы", и что сам Гавриил вручил первую стрелу Адаму, когда они жаловался на птиц, портивших его огороды. Магомет II по взятии Константинополя назначил особенную равнину для сего благородного упражнения, и назвал ее Ок-Мейданом. Среди ее поднимается высокий мраморный престоле, на котором садятся Султаны, для метания апрель. Здесь были любимые прогулки Махмуда; мечеть и красивые киоски составили живописную группу среди садов, и несколько лет присутствие какой-то гурии, дочери учителя[185]

султана в стрелянии из лука, обращало это место в эдем для повелителя правоверных.

Окмейдан наводит и другие, трогательные воспоминания; на этой площади собирались в дни скорби жители столицы, чтобы общими молитвами умилостивить карающее небо. Это было в первый раз при Мурад II (1592 г.); междоусобная война раздирала царство, и моровая язва опустошала столицу. При Магомете III и при других султанах эти молебствия несколько раз повторялись; то заставляли, детей читать громогласно молитвы, среди распростертой ниц толпы вельмож и народа, то приносили Аллаху языческие жертвы. Примечания достойно, что после этих молебствий султаны иногда изливали милости и благодеяния на народ, иногда, полагая что Всевышний разгневан за нечестие века, громили порок и разврат, и беспощадно казнили людей подозреваемых в вольнодумстве и в безнравственности.

Махмуд в прежнее время любил одушевленное, воинственное зрелище джерида; эта игра была всегда любимым развлечением оттоманской молодежи, и в особенности Двора;[186] был при Дворе особенный класс удалых наездников джинды, которые разделялись на две партии, бамияджи и лаханаджи, и представляли на Атмейдане живописные битвы. Нередко Двор разделялся на приверженцев той или другой партии; страсти, ненависти, серальские интриги, все приходило в движение, и тогда атмейданская площадь напоминала древний Гипподром и партии голубых и зеленых.

При нынешнем султане чаще можно было видеть джерид в широких долинах Босфора; султан со своим Двором на целый день располагался в них лагерем; наездники то скакали густым строем, то в рассыпную один на одного; в левой руке держали связку тупых дротиков, и метали их в голову противников, которые проворно наклоняясь избегали их удара, или ловили дротики налету, или на всем скаку доставали их с земли. Не смотря па опасности подобной игры, нередко вельможи и даже султаны брали в ней участие; верховный визирь, посланный Селимом против Наполеона в Египет, был без одного глаза от джерида; почти всегда эта игра оканчивалась смертью и изуродованием[187] наездников, или их копей, или несчастных слуг, которые должны были между ними бегать, подавать им дротики, и которых часто в суматохе топтали.

Многие европейцы находили эти зрелища варварскими, и достойными народа, который, при всей своей изнеженности, сохраняет дикие обычаи своей суровой старины. Но в них является во всей своей красе азиатский наездник, в пышном наряде, на удалом коне. Чем азиат спокойнее в обыкновенной жизни, чем ленивее протекает его существование, которое кажется продолжительным усыплением, тем бешенее его забавы; его забавы-- струя, которая вырвалась из недвижного озера, чтобы разбиться в брызги стремительного каскада. Кипучая живость игры среди роскошной долины Босфора очаровывает взор. Кто променяете зрелище джерида на отвратительные забавы образованного Рима в Колизее, на тореадоров и матадоров романтической Испании, на кулачные бои англичан?