Уже несколько веков четыре народа живут в тесном Стамбуле, но вместо того чтобы сблизиться между собою, более и более отдаляются один от другого, и набожно передают из поколения в поколение свою взаимную ненависть. Странное, любопытное явление: турки, греки, армяне и евреи никогда почти не живут в одном квартале, не имеют никаких сношений между собою, кроме случайных торговых сделок, и управляются отдельно, каждая нация собственными законами, собственным правосудием. Внутреннее управление этих четырех народов представляет картину четырех патриархальных республик, между коими ничего общего нет, кроме грозы деспотизма,[146] висящей над ними. Политическая жизнь принадлежишь одним туркам; остальные три племени, называемые общим именем райя, только в храмах своих, кругом алтарей своей религии, чувствуют свою народность, и поддерживают и укрепляют ее суеверным отдалением от иноверцев. Эти три племени, составляющие половину народонаселения столицы, и большую часть народонаселения всей Империи, совершенно чужды судьбам Оттоманской державы; их счастие, их несчастие никогда не могут быть общими, и хотя на всех одинаково лежит тяжелая рука турецкого владычества, но каждое из них в свою очередь более или менее чувствует тяжесть своей ноши, или пользуется отдыхом. Мы видели в предыдущей главе ужасы, коим были обречены греки в 1821 году. Чрез четыре года их судьба облегчилась, когда Порта была занята истреблением янычар; потом наступила эпоха гонения католических армян; одни евреи не были в наше время предметом исключительного гонения; их, кажется, спасает постоянное уничижение их племени и общее презрение. То, чего и греки и армяне и евреи могут[147] согласно желать, есть новая продолжительная опала на турок; потому что с одной стороны правительство, занятое главным своим пугалом--фанатической, правоверной чернью, оставляет их в покое; с другой --самые турки, присмирев от гонения, становятся гораздо обходительнее. Разве изредка, когда понадобятся деньги, удушат двух трех богачей райя.
Бональд сказал, и все за ним повторили, что турки расположены лагерем в Европе; не знаю, до какой степени это выражение может быть справедливо в политическом отношении и после четырех вековой лагерной стоянки, сколько веков продлится еще их пребывание на нашем материке; но, смотря на их домашний быт, на их род жизни в Стамбуле, можно в самом деле владельцев этой страны счесть временными гостями. Нельзя сказать, что они доселе не привыкли считать Европу своим отечеством, и помнят свое азиатское происхождение; вернее кажется, что они не имеют другой родины кроме исламизма, и к Азии питают благочестивое уважение не потому, что сами вышли из нее, а[148] потому что в ней сохраняются все великие воспоминания исламизма, потому что ее воздух дышит правоверием. Но и в Азии и в Европе турки большей частью живут как путники, остановившиеся в караван-сарае. Полицейские их постановления, их правосудие, правительственные совещания, образ войны, -- все напоминает эпоху их кочевья от Туркистана на завоевания. Они заняли место образованного народа, не переняв ничего от его образования; если некоторые писатели их поздравляли с тем, что они, сохранив суровые добродетели полудикого племени, не заразились образованием Византии, представлявшим образ истлевшего трупа, то вспомним, что в этом трупе были заронены семена новейшего образования, столь благодетельно развившиеся потом в христианских государствах; а турки, пережив век военной своей славы, не заменили его, подобно всем великим народам, веком вкуса и образованности. С другой стороны бесконечные обвинения на религию Магомета, которая "преграждает путь успехам разума, и гонит просвещение" : длинные диссертации ученых[149] против Магомета (Еще недавно вышла в Германии ученая диссертация об этом предмете.); он виноват, что турки хотят быть варварами. Но и в испанском халифате и во Дворе Гаруна Эль-Рашида и ЭльМамуна поклонялись Аллаху и Корану, и это никому не мешало заниматься науками, и государства благоденствовали. В Турции даже давно остыл религиозный фанатизм, и если иногда вспыхивает--другие страсти его поджигают.
Вряд ли есть в истории задача труднее явления, представляемого огромной массой народа, который вдруг блистательным и грозным метеором обнимает лучшую и образованнейшую часть света, в продолжение нескольких веков остается в ней почти таким, каким был в первую эпоху своего появления, и вековыми усилиями обращает наконец в пустыни цветущие свои завоевания; народ, который послан, кажется, Провидением, чтобы докончить продолжительное борение со смертью другого народа, стереть с лица земли дряхлое царство, налетом своим обновить жизнь нескольких племен, коих юность так вяло развилась под дремлющим[150] орлом Византии, коим предназначена, может быть, блистательная будущность; так только посылается вихорь в нашу атмосферу; и когда, как вихорь, пройдет этот народ, одни следы разрушения будут напоминать о нем; а сам он, бесстрастный свидетель великих событий и перемен, между тем, как все вокруг него суетно движется, дремлет, как старый дервиш под влиянием опиума, и ему снится, что он по прежнему могуч и славен, и ослепленный верою в предопределение, он не подозревает, что он сам ложится уже развалиной, в стране, которую покрыл развалинами. Мы видели, как Махмуд силится пересоздать свой народ и свое царство; к сожалению, народ мало его понимает, ему не сочувствует; поддержит ли его рука этот колосс?--или он послан Провидением, чтобы прикрыть сиянием одного царствования нынешнюю эпоху Турции, так как Константин Палеолог, вписавший лучшую страницу Византийских хроник, среди постыдных страниц бед своей империи, и просиявший, как последний луч над развалинами царства, как последняя улыбка жизни на устах умирающего?[151]
Если в городе, где всегдашнее пребывание европейцев могло, кажется, открыть глаза туркам, и показать им все преимущества европейского образования, где народ должен быть несравненно образованнее и остроумнее, нежели во всех других городах империи,--ибо полмиллиона людей, живущие в одном городе, поневоле будут менее глупы -- если в самой столице султана, при ободрительном его примере, преобразования находят в массе правоверных более враждебного сопротивления нежели опоры--то чего ожидать в тех местах, где фанатизм правоверных подкреплен старинным презрением к европейцам?...
Константинопольские греки, которые в иерархии подвластных народов занимают первое место, как бывшие владетели, начинают опять оправляться после недавних своих бедствий, но вряд ли достигнуть прежнего благосостояния. Еще недавно огромные капиталы находились в их руках, они имели просвещенную и деятельную аристократию, иногда они правили делами турецкого кабинета, и им принадлежали два княжеские престола. Все это невозвратно прошло, и Фанари -- этот[152] квартал, который, казалось, продлил в Стамбуле древнюю Византию, с ее интригами, с ее честолюбием, с ее тонким умом, со всеми ее суетами -- представляет теперь одни грустные воспоминания. В последнее годы два фанариота обратили вновь на себя внимание султана, который, как уверяют, не один раз сожалел, о бесчеловечном гонении стольких семей. Один из них, Вогориди, бывший при посольстве халиль-Паши в Петербурге, по возвращении в Константинополь получил титул владетельного князя Самоса; но он не должен никогда ехать в свое княжество, и остается в столице султана, как живое воспоминание прежнего величия фанариотских князей.
Я навестил Константинопольского патриарха, которого прежде знал епископом Синайским, патриарх Константий был долго в России, и весьма хорошо знает наш языке, как и другие славянские наречия, и читал церковных наших писателей. Он соединяет обширные сведения, ученость и трудолюбие с пастырскими добродетелями. Он написал книгу о древностях Константинополя, и охотно[153] дал мне некоторые археологические пояснения. Но более всего занимало его состояние православной церкви в новом Греческом Королевстве; уже носились слухи о составлении там нового Синода; патриарх желал только, чтобы согласие и истинное христианское благочестие руководствовали церковными делами Королевства, а сам давно уже не принимал никакого деятельного участия в них, находясь в самом затруднительном положении, всегда под подозрительной бдительностью Дивана, и всегда имея пред глазами ужасную судьбу своего предшественника.
Среди разрушения всех величий константинопольских греков, один патриарх остается с преимуществами своего сана, с прежней своей политической властью над своим народом, окруженный всеобщим уважением. Преемник Златоуста и Фотия стоит, как одинокая колонна, среди обломков распадавшегося храма.
Церковь, оставленная турецким правительством для Вселенского престола, -- небольшое полукаменное, полудеревянное здание, которое грозит разрушением. Кроме великих[154] воспоминаний, которые грустно тесняшся под деревянным ее навесом, над престолом Иоанна Златоустого, сохраненным в ней, никакого великие в ней не найдете; бледная позолота образов византийской живописи -- вот все, что осталось от древнего богатства православных храмов в Константинополе. И Патриаршая церковь, и остальные двадцать греческих церквей Константинополя находятся в самом бедном состоянии. Эти церкви почти все старее эпохи взятия Константинополя; турки не позволяют строить новые церкви, и даже, чтобы поддерживать старые, и частными исправлениями предохранять их от конечного разрушения, христиане должны покупать позволение огромными суммами и богатыми подарками вельможам. Без особенного разрешения Порты нельзя передвинуть несколько черепиц на крыше, (считаю излишним говорить, что купол есть принадлежность мечетей) хотя бы дождь ливнем падаль среди молящихся христиан. Беднейший христианский храм Константинополя, под деревянной своей кровлей, обошелся дороже иной великолепной мечети, с ее широким куполом и стрельчатыми[155] минаретами. Константинопольские христиане в эту эпоху были обрадованы надеждой скорого позволения от султана обновить все свои храмы; при всей бедности народа должно надеяться, что его храмы значительно улучшатся, потому что никто не пожалеет пожертвований для столь набожного предприятия. Мы видели, что все существование этого народа сосредоточилось у алтаря, и там, среди воспоминаний и надежд, он ищет единственных своих утешений. Притом, так как первый луч просвещения, блеснувший человеку, зажегся у алтаря его религии -- под сенью церкви укрывается скудное наследие науки, которое сохранилось от времен Византии чрез четыре века варварства. При всякой церкви вместе с богадельней есть и училище, а при Патриаршем соборе находится даже довольно обширное типографическое заведение; в нем теперь печатаются учебные книги и молитвенники, но за двадцать лет пред сим, когда греческие музы сделали краткое посещение в свою вторую столицу, когда Фанари представил образ древних Афин, при звуках языка Перикла и Демосфена, в этой типографии был[156] предпринят труд, достойный лучшей эпохи и лучшей участи -- издание энциклопедического словаря греческой и византийской словесности, под заглавием ковчег. По его размерам это был огромнейший из всех существующих в Европе словарей, и напоминал арабскую литературу, с баснословным ее словарем, составлявшим вьюк нескольких верблюдов. В двух первых томах ковчега, которые успели отпечататься, заключались четыре буквы и более 3000 страннице in folio самой мелкой печати. В нем без сомнения было много византийской схоластики, но и много эрудиции. Все это рушилось в 1821 году; заметим здесь, что во многих домах просвещенных греков были дорогие собрания книг и рукописей, особенно по части византийской истории, юриспруденции и церковной литературы; все эти книги были распроданы на весе фабрикантам, и обратились в картон.
Еще остается нам сказать несколько слове обе армянах и о евреях Стамбула.
Армяне занимают часть города прилежащую к Семи башням и набережную до Сераля; живут также в разных частях города и по[157] Босфорским предместьям. Они не имеют прошедшего и исторических воспоминаний, или по крайней мере весьма мало заняты ими; они забыли и древнее армянское царство, которое то светлым то бледным метеором столько веков неслось на бурном горизонте Азии, и берега Евфрата, и подошвы Арарата, и Эдесс и великого Тиграна. Рассеянные подобно евреям по земле (Последняя наша война с Персией открыла новую перспективу благосостояния и улучила судьбу этого мирного и промышленного племени; присоединенные к России армяне, нашли в ней отечество и все благодеяния мудрого Правительства; но здесь говорим собственно об армянах Турции.), они не сохранили набожного воспоминания об одной общей родине, о святых стенах Сиона. Для них любовь к родине, честолюбие и слава--химеры, они самые положительные из людей; все их мечты, все желания стремятся к золоту, и все прибыльные промышленности открыты их деятельности; это восточные англичане, и с некоторого времени захватили в свои руки всю внутреннюю торговлю Турции, и кажется заперли в своих сундуках, как в гробнице, все капиталы. Уже давно Порта вверила им монетный двор,[157] и приманка барыша заставляет их забывать все опасности и ужасные примеры казней и ссылок. После братьев Дуз-оглу, о которых я уже упоминал (Часть I. Гл. 8.), монетный двор был вверен другому армянину Тенкир-оглу; чрез несколько лет казна конфисковала у него 15,000.000 пиастров, и он со всем семейством сослан в глушь Малой Азии; потом был назначен Казас-Артин............... но это будет целый список ссылок и конфискаций.