Настоятель, сухой старик скелетного цвета, в зеленой мантии и с зеленым тюрбаном на огромном дервишеском колпаке, сидел на подушке в восточной стороне залы, обратясь к зрителям и неподвижно как истукан. Три старых дервиша стояли по сторонам, сложив руки, потупив взоры и не изменяя спокойного выражения в лице. Тут вошло тринадцать других дервишей в парадном платье ордена,--узких доломанах и широкой драпировке из сукна самых ярких цветов, перетянутой ремнем кругом пояса и висячей до земли. Они стали в средине круга, в ровном один от другого расстоянии. Недвижность их взгляда, опущенного долу, болезненная бледность лиц, высокие колпаки, длинные седые бороды и разноцветная одежда самого фантастического покроя придавали им невыразимую таинственность: в моем воображении бродили балладные мертвецы.
Хор пропел вместе с музыкой свое Ая иляге илль Аллах; потом настоятель[235] произнес протяжным носовым голосом молитву, при которой все дервиши стали на колени: от времени до времени они клали земные поклоны, и согласно издавали глухой звук, -- Гу! -- (Он!), выходивший как будто из внутренности их груди. Несколько минут царствовало глубокое молчание. Хор начал протяжное и тихое пение, сопровождаемое только чуть слышными вздохами инструментов. Дервиши проходили мерными шагами перед настоятелем, останавливались, поклонялись ему до земли, и начинали свое кружение на пятах, -- сперва медленно и сложив руки на груди. Музыка постепенно делалась громче, хор издавал восклицания во славу Аллаха, и кружение дервишей становилось живее. Они протянули руки. Полы их широкой драпировки поднялись на воздух, и образовали огромные вертящиеся круги, среди которых бледные дервиши казались вертящимися куколками. Музыка пение и восклицания хора слились наконец в дикий, оглушительный гул; шум и восторженное кружение дервишей привели, казалось, теккие в содрогание. Но -- среди самой большой суматохи -- знак, данный невидимо, невзначай остановил разом[236] и музыку и дервишей. Они очутились в тех же расстояниях один от другого, так при начале представления, -- опять недвижные и бледные как мертвецы.
Невозможно себе представить, какой сильный эффект производит это мгновенное прерывание музыки, песен, пляски. Их дикая гармония так овладела нами, что мы находились как будто под влиянием волшебной силы: превратясь всем существом в зрение и слух, мы нечувствительно упились этой фантасмагорией, и теккие со своей странной архитектурой, и эти кружащиеся вихри, и судорожные звуки этой музыки, и чудные восклицания старцев, слились было для нас в неразгаданное видение. И вдруг это все прекратилось, омертвело, -- как будто с последним треском оркестра лопнула пружина огромной машины. Я невольно содрогнулся, когда после продолжительной, постепенно возраставшей бури, сделалась вдруг глубокая тишина, и все как бы окаменело. После краткого отдыха дервиши начали опять пляску прежним порядком. Это возобновлялось три раза, и каждый раз их кружение делалось быстрее и[237] продолжительнее; музыка также издавала звуки более резкие, унылый голосе восточных флейт ( пей ) усиливался до самых диких и раздирающих слух гудений, глухое стенание литавр и барабанов обращалось в страшные, разорванные удары грома, пение дервишей разбивалось в бешенные, дрожащие восклицания.
Плясуны кружились безостановочно и с неимоверной скоростью около двадцати минут; пот лился с них градом; бледность их лиц оттенялась желтыми и синими отливали; но когда они останавливались, ни малейшее движение усталости не изменяло их глубокому смирению: глаза также были опущены и почти закрыты, руки также недвижно сложены на груди, даже дыхание не становилось сильнее и грудь не приподнималась. Во все продолжение пляски начальник их теккие ходил между ними, по всем направлениям, мерными, почти незаметными шагами; и в самом исступленном их кружении, когда круги, очерченные на воздухе протянутыми руками и длинными полами платья, почти дотрагивались один к другому, этот таинственный старичок, сгорбленный и в[238] зеленой мантии, как привидение скользил промеж них, ни к кому не касаясь.
Мне сказывали, что этим плясунам делается дурно от продолжительного кружения, что они падают и издают пену: это эпилептическое состояние считается минутой просветления; простой народ верит, что их душа приходит тогда в ясновидение божества. Но при мне этого не случалось. Магометане, сидевшие на галерее, были глубоко тронуты зрелищем, от которого их религиозные понятия, возбужденные эффектами чудной пляски и влиянием музыки, воспламенялись и пересиливали на время их обычное бесстрастие.
В этом обряде состоит все богослужение дервишей Мевлеви. Ново-вступающие в их звание должны подвергнуться тысячи одно дневному искусу, в продолжение которого каждое утро сообщают они настоятелю ордена виденные ими сны. Магомет, очищая Восток от язычества, предал проклятию все обряды, все пляски древних магов, и запретил употреблять в молитвах Творцу музыкальные инструменты: по этому пуристы в магометанстве не любят этих дервишей, ни[239] их пляски и музыки; они их подозревают даже в тайном учении, не совсем согласном с догматами исламизма, но простой народ питает к ним большое уважение; во всяком турецком городе найдете или гробы дервишей, служащие предметом всеобщего благоговения, или даже живых святош и кудесников, которые имеют сильное влияние на умы черни и иногда играют значительные роли в политических событиях. Турецкая история наполнена подобными примерами, и нередко могущественные султаны, по собственному ли суеверию, или платя дань народному суеверию, оказывали нищим дервишам знаки глубокого уважения и даже терпели от них упреки.
Орден дервишей Мевлеви более всех других уважается в Турции; этим он обязан памяти основателя своего славного Мевлана, прозванного Молла-Хункяром и жившего в Иконии при Эртогруле. Слава о его святости наполняла тогда всю Анатолию; султан испросил его благословения сыну своему Осману; Молла-Хункяр предсказал молодому князю блистательную судьбу его племени и его народа, и прибавил что счастие турецкого оружия[240] и величие его преемников будут прочны, до-кол в они будут питать к потомству его такое же уважение, какое оказывал ему султан, его отец. Потомство Молла-Хункяра и теперь пользуется уважением султанов, и пребывает в Иконии, где находится и главный теккие дервишей Мевлеви; старший в роде его постоянно облечен званием гроссмейстера или начальника этих дервишей, и даже носит титл султана. При восшествии на престол Махмуда он был приглашен в Константинополь и опоясал султану наследственный меч; а этот обряд, совершаемый в Эюбской мечети, заменяет у мусульман обряд венчания, К чести дервишей Мевлеви должно сказать, что они ведут жизнь спокойную и добродетельную: они выше бешенного фанатизма, которым славятся другие дервиши. Они усердно пляшут во славу Аллаха, но не вырывают себе всех зубов, как это делают йеменские отшельники, в память Пророка, которому вышибли два зуба в битве, не привязывают себя за волосы к стене, чтобы не уснуть всю ночь, и не терзают своего тела раскаленным железом. Неблагоприятный слух, который[241] носился в прежние годы об употреблении ими непозволительных напитков теперь не опасен, потому что сам наместник Пророка, великий халиф, разрешил правоверным питье вина, как уверяют злые языки, собственным примером. Впрочем, закон, воспрещающий хмельные напитки, никогда не был так строго соблюдаем в Турции, как о том думали в Европе: во-первых турки, так же как и другие народы, умеют толковать законы, а во-вторых и оправдание, в случае явного нарушения этой статьи, не сопряжено с большими трудностями: оно большей частью состоит в том, чтобы виновный прочитал, перед кадием то место Корана, которым вино предается анафеме. Ежели он в состоянии исполнить это как-нибудь, то, при помощи небольшой взятки, не считается пьяным. Один даже из их богословов-законодателей требует, чтобы, для обвинения кого в пьянстве, он был не в состоянии различить мужчину от женщины. Да сверх того, на турецком языке есть книга, под заглавием --"Остроты Ходжы Насир-эддина", которая составляет любимое чтение низших сословий, и где[242] значительная часть анекдотов относится к пьяным кадиям.
Вкусу мистического сословия Мевлеви к созерцательным удовольствиям должно способствовать много и самое местоположение их монастыря. Он венчает вершину холма Перы и обладает одним из великолепнейших видов Константинополя; кругом его раскинулась тень нескольких платанов, и тон-кие кипарисы поднимаются среди узорчатых гробовых мраморов. Суетная Пера, торговая Галата, Арсенал, артиллерийские казармы заняли капризные уклонности полуострова. С другой стороны открывается взору широкое кладбище, которое траурною обвязкою обтянуло го-род. Христиане и магометане улеглись в нем отдельными семьями, как они жили в Стамбуле, вечно разделенные. Потом голая гора, которая еще более поражает своей дикостью в близком соседстве многолюдного города, растянулась длинным шатром до еврейского предместья и до Босфора.
Это все на первом плане необъятной панорамы, открывающейся с высоких окон дервишского шеккие. Босфор разыгрался у[243] оконечности Сераля, и кинулся как резвое дитя в Мраморное море, открывшее ему материнские объятия. Романтический замок девы (Кыз-Кулесы) с чистой белизною стен, омываемых со всех сторон волнами, и с ярко-зеленой пирамидальной кровлей, лежит как букет белых роз на голубой мантии Босфора. Зеленые пригорки и рощи расположились кулисами на азиатском берегу, и промеж них виднеются уютные долины, по коим как змеи вьются живые ручьи. Дома и киоски розовые, белые и желтые, привилегированные жилища правоверных, тянутся вдоль берегов, и одевают Босфор фантастическим венцом своей восточной архитектуры. Мраморное море любовно лелеет мирную семью Княжеских Островов, старые стены Византии и дворец султанов. Сады, занимающие промежутки Серальских зданий, покрыты таинственною тенью вечно-зеленых деревьев, которые ревниво закрывают от самого солнца пленные красы гарема, и набрасывают дымку зеленоватого отлива на белые как снег стены меланхолических киосок.
Потом открывается обширный Стамбул;[244] мозаика тесных домов облепила семь его холмов; широкие купала Святой Софии, Султан-Ахмеда и множества других мечетей отдыхают на массивных зданиях, и минареты кажутся тонкими линиями висящими на воздухе. Европа и Азия, как две царицы, сидят на Босфоре, смотрятся в живое зеркало его вод, и туманными объятиями сладострастно обхватили на горизонте Мраморное море и одели его роскошною драпировкою синих и фиолетовых гор.