А в нашей цепи стрельба стихла; бойцы лежали, стиснув винтовки, ожидая мига, о котором всякому думалось со дня призыва в армию, который всякому представляется самым страшным на войне, — ожидая команды в атаку.
Меня поразило это непроизвольное прекращение огня. Я крикнул: «Вперед!» И тут на фоне закатного неба возник чей-то напряженно согнутый, устремленный вперед силуэт. Отчетливо виднелась взятая наперевес винтовка с заостренной полоской штыка. Я узнал коммуниста красноармейца Букеева.
В трескотне выстрелов мы услышали его высокий голос:
— За родину! За Сталина!
Да, в этот великий и страшный момент Букеев, разрывая тысячи нитей, которые под огнем пришивают человека к земле, двинулся, крича:
— За родину! За Сталина!
И вдруг голос прервался. Будто споткнувшись о натянутую под ногами проволоку, Букеев с разбега, с размаха упал. Показалось: он сейчас вскочит, побежит дальше и все, вынося перед собой штыки, побегут на врага вместе с ним. Но он лежал, раскинув руки, лежал, не поднимаясь. Все смотрели на него, на распластанного в снегу бойца, подкошенного с первых шагов; все чего-то ждали.
И я вдруг ощутил: все ждут чего-то от меня; ко мне, к старшему командиру, к комбату, словно к центральной точке боя, хотя я лежал на краю, притянуто обостренное внимание; все ждут, что скажет, как поступит комбат.
Немецкие пулеметы строчили; в легких сумерках ясно виднелось длинное пульсирующее пламя, вылетающее из стволов; оно смутно озаряло вражеских пулеметчиков, которые, стоя на коленях, наполовину заслоненные щитками, вели против нас настильным огонь.
Я приказал: