Ну, Иван Иванович, насилу-то дождался я от Вас весточки;1 Ваше молчание заставило было меня живо беспокоиться насчет и Вашего переезда через Волгу, и Ваших новых отношений к делящимся (чего доброго -- думал я,-- пожалуй, зарежут). По сему резону Вы выходите не благодетельный помещик, как изволите величать себя, а разве злокачественный дворянин и разбойник, как резко выразился Иван Иванович о Иване Никифоровиче2. Вот Авдотья Яковлевна3 -- дело другое: она очень похожа на благодетельную помещицу: попробуйте отдать деревню в полное ее распоряжение -- и увидите, что чрез полгода, благодаря ее доброте и благодетельности, благодарные Ваши крестьяне -- сии брадатые Меналки, Даметы, а наипаче Титиры -- сделаются сами господами, а господа сделаются их крестьянами4.

Записка Ваша ко мне отличается удивительною пустотою содержания. Однако ж спасибо Вам и за нее. Рад, что Вы обещаете приехать к концу сентября, но боюсь, чтобы Ваш приезд -- как это часто бывает в сем непрочном мире -- не отодвинулся до конца октября5. Знаю, что Вы рветесь оттуда всей душою, да боюсь, что дела задержат. Пожалуйста, почтеннейший, приезжайте скорее: право, я жду Вас с нетерпением. Признаюсь, почему-то и с Москвою мне уж поскорее хотелось бы разделаться.

После Вашего отъезда со мной произошла бездна перемен и разных разностей. Во-первых, я был болен... Убедительное письмо Ваше к Николаю Филипповичу не произвело никакого эффекта, потому, вероятно, что нужда убедительнее красноречия6. Но мне досадно только, что он не давал никакого ответа. Около трех недель я и надеялся и отчаивался (самое гнусное состояние); наконец заболел и увидел необходимость не выходить из дому, но вдруг почему-то решился выйти в последний раз, повидаться с Боткиным. Иду -- вдруг едет навстречу Николай Филиппович. А, подумал я, вот зачем тянуло меня из дому! -- вскакивает с дрожек и начинает на тротуаре беседу. О том, о сем, между прочим и о Вас -- имею ли я от Вас известия, наконец -- к делу. Щепкин (М. С.) должен ему 115 р., так он предлагал мне поделикатнее попросить их у него себе. В моем положении и это было благодеянием божиим; а Николай Филиппович уверял, что у него нет ни копейки и что сам нуждается. Тотчас я увиделся на университетских экзаменах с Барсовым и попросил его передать Михаилу Семеновичу о сем. На другой день спокойно жду денег, но не тут-то было. К. Аксаков дал 10 р., а то бы лекарства не на что было взять, а еще нужны были пьявки и другие подобные мерзости, требующие денег. Я было и нос повесил, но вдруг является И. Е. Великопольский, осведомляется о здоровье и просит меня быть с ним без церемоний и сказать, нужны ли мне деньги. Я попросил 50 р., но он заставил меня взять 100. Вот так благодетельный помещик!7 На другой день, перед самым отъездом своим в деревню, опять навестил меня. От Щепкина я получил деньги, когда уже выздоровел.

Я помирился с Боткиным и Катковым8. Между нами все опять по-прежнему, как будто ничего не было. Да, все по-прежнему, кроме прежних пошлостей. Сперва я сошелся с Боткиным и без всяких объяснений, прекраснодушных и экстатических выходок и порывов, но благоразумно, хладнокровно, хотя и тепло, а следовательно, и действительно. Теперь вижу ясно, что ссора была необходима, как бывает необходима гроза для очищения воздуха: эта ссора уничтожила бездну пошлого в наших отношениях. Причины ссоры, несколько Вам известные, были только предлогом, а истинные и внутренние причины только теперь обозначились и стали ясны. Боткин много был виноват передо мною, но и я в этом случае не уступлю ему. Надо быть беспристрастным и справедливым. Впрочем -- странно: я, который не находил удовлетворительного мщения Боткину, я теперь не могу себе ясно представить, за что я на него так неистовствовал. Вообще в нашей ссоре много семейного, только для нас понятного. Боткин -- чудесный человек -- теперь я могу это сказать, потому что говорю без пылу, в котором, если много пламени, за то много и дыму и чаду, но с теплотою и благоразумно. Катков имеет один недостаток -- он очень молод, а кроме этого, он один из лучших людей, каких только встречал я в жизни. Я рад без памяти, что наши дрязги кончились и что вы-таки увидите нас так, как хотели и думали увидеть нас, когда отправлялись из Питера в Москву9.

К. Аксаков со мной как нельзя лучше. Его участие ко мне иногда трогает меня до слез. Невозможно быть расположеннее и деликатнее, как он со мною. Славный, чудный человек! Но молод так, что даже Катков годится ему в дедушки. В нем есть все -- и сила, и энергия, и глубокость духа, но в нем есть один недостаток, который меня глубоко огорчает. Это -- не прекраснодушие, которое пройдет с летами, но какой-то китайский элемент, который примешался к прекрасным элементам его духа. Коли он во что засядет, так, во-первых, засядет по уши, а во-вторых -- во сто лет не вытащите Вы его и за уши из того ощущеньица или того понятьица, которое от праздности забредет в его, впрочем, необыкновенно умную голову. Вот и теперь сидит он в глупой мысли, что Гете (далеко кулику до Петрова дня!) выше Шекспира. Но пока он сидел да посиживал в этой мысли, если только нелепость можно назвать мыслию, случилось происшествие, от которого на лице Аксакова совершилось страшное aplatissement {сплющивание (фр.). -- Ред. }, ибо это происшествие накормило его грязью, как говорят безмозглые персиане. Грязь эту разделили с ним Бакунин и Боткин.

Еще давно, прошлого осенью, узнавши нечто из содержания 2 ч. "Фауста", я с свойственною мне откровенностию и громогласностию провозгласил, что оная 2 ч. не поэзия, а сухая, мертвая, гнилая символистика и аллегорика. Сперва на меня смотрели, как на богохульника, а потом, как на безумца, который врет, что ему взбредется в праздную голову. Новое поколение гегелистов основало журнал в pendant {соответствующий (фр.). -- Ред. } к берлинскому "Jahrbücher" {"Ежегодникам" (нем.). -- Ред. }, основанному Гегелем -- "Hallische Jahrbücher" {"Галльским ежегодникам" (нем.), -- Ред. }, и в этом журнале появилась статья некоего гегелиста Фишера о Гете, в которой он доказывает, что 2 ч. "Фауста" мертвая, пошлая символистика, а не поэзия, но что 1 ч. -- великое произведение, хотя и в ней есть непонятные, а потому и непоэтические места, ибо (это же самое говорил и я) поэзия доступна непосредственному эстетическому чувству, и отнюдь не требуется для уразумения художественных произведений посвящения в таинства философии, и что все непонятное в ней принадлежит к области символизма и аллегории. Фишер разбирает все разборы "Фауста" и нещадно издевается над ними; достается от него и первому поколению гегелистов, которые, говорит, ослепленные ярким светом Гегелевой философии, пустились сгоряча все подводить под нее и во 2 ч. "Фауста" особенно мнили видеть полное осуществление системы Гегеля в сферу искусства 10. Больше всех срезался Марбах, который в своей действительно прекрасной популярной книге напорол о 2 ч. "Фауста" такой дичи, что Боткин, прекрасно переведший из нее большой отрывок, ничего не понял, и когда хотел поместить этот отрывок в "Наблюдателе", то принужден был вычеркнуть большую часть того, что сказано там о 2 ч. "Фауста", которую Марбах называет "Книгою с семью печатями" для непосвященных 11. Каково срезались ребята-то? И каков я молодец! Не правда ли, что необыкновенно умный человек... А?.. Как вы думаете?.. (спросите и Авдотью Яковлевну, как она о сем разумеет -- я думаю, дивится моей скромности).

В этом же "Hallische Jahrbücher" есть статья о Данте, в которой доказывается, что сей муж совсем не поэт, а его "Divina comedia" {"Божественная комедия" (ит.).-- Ред. } -- просто символистика 12. Я то же и давно думал и говорил, ну, и после этого Вы еще не станете на колени перед моим эстетическим гением?..

Вот каким длинным письмом заплатил я за Вашу записку. Получил я письмо на Ваше имя и прилагаю его при сем. Также прилагаю и письмо Андрея Александровича ко мне -- оно очень интересно 13. Пожалуйста, пишите ко мне.

Константину (Аксакову) еще не отдавал Вашего письма, не видался с ним. А как он будет рад ему -- как дитя! Да, славное дитя Константин; жаль только, что движения в нем маловато. Я и теперь почти каждый день рассчитываюсь с каким-нибудь своим прежним убеждением и постукиваю его, а прежде так у меня -- что ни день, то новое убеждение. Вот уж не в моей натуре засесть в какое-нибудь узенькое определеньице и блаженствовать в нем. Кстати, после статей о 2-й ч. "Фауста" и Данте, я стал еще упрямее, и теперь мне пусть лучше и не говорят о драмах Шиллера; я давно уже узнал, что они слабоваты. Пушкин меня с ума сводит. Какой великий гений, какая поэтическая натура! Да, он не мог по своей натуре написать ничего вроде 2-й ч. "Фауста". Я обещал Владиславлеву в альманах статью о "Каменном госте" 14 в форме письма к другу. Хочется попытаться на нечто похожее на философскую критику à la Рётшер 15. У меня теперь три бога искусства, от которых я почти каждый день неистовствую и свирепствую: Гомер, Шекспир и Пушкин...

Поблагодарите от меня Авдотью Яковлевну за память обо мне и ударьте ей за меня низко челом.