Без фраз -- я узнал теперь, что не годится порядочному человеку отдавать свою жизнь и свое счастие на волю случайностей, что для того и другого надо побороться, поработать. Если бы я приобрел невозмущаемую ни в горести, ни в радости ровность духа, совершенное забвение самого себя, как частное, и -- чего больше всего мне недостает -- доброжелательство, участие и ласку не к одним слишком близким мне людям, но и ко всякому человеческому явлению -- я бы это назвал своим царством небесным, а все остальное охотно отдал бы на волю божпю. Знаешь ли, Николай, я много изменился даже и во внешности: стучанье по столу кулаком -- уж анахронизм в твоем передразнивании меня -- шутка ли! -- а внутри меня все переродилось: умерились дикие порывы; нападая на дурную или ложную, по моему мнению, сторону предмета, я уже умею не потерять из виду хорошей и истинной; чувство мое уже не огненно, но тепло, и тем глубже, чем тише; я уже не боюсь разочарования и охлаждения, не боюсь истощения духовных сил (о физических нечего и говорить -- частию порастрясены, частию подгнили, а частию плохи от природы столько же, как и от свободных искусств -- ну, да черт с ними, что с возу упало, то пропало), но знаю, что только теперь наступила пора их полного развития и что еще долго они будут идти возрастая, и хоть я не могу похвалиться кудрями, но часто твержу про себя эти чудные стихи Кольцова --
По летам и кудрям
Не старик еще я:
Много дум в голове,
Много в сердце огня!56
Да, я в тысячу раз счастливее прежнего, глубже и сильнее чувствую блаженство жизни, как жизни, достоинство человека, доступнее впечатлениям искусства, словом -- любящее, но все это неровно. Ты знаешь мое образование, знаешь, сколько потрачено времени, знаешь, что работа для меня -- вдохновение, порыв или железная нужда, а не фундамент жизни, не источник сил. Да, я не приучил ума своего к дисциплине системы, не подвергал его гимнастике учения, и не приучил себя к работе, как к чему-то постоянному и систематическому. Я люблю искусство выше всего, и много мировых интересов живет в душе моей, но все это дилетантизм и добрая натура. Мишель весною 38 года даже оскорбил меня излишним усердием притащить меня за волосы к объективному наполнению, но я слышал слова, видел внешнюю логическую очевидность, видел также, что мой наставник походил на дорожный столб -- и только теперь, все благодаря оной же гистории, увидел, что мне или надо примириться с жизнию кое на чем, или приняться за себя и развить оставленный в совершенном небрежении элемент воли. Тебе смешон покажется тон, эта важность, с какою я рассуждаю о том, что 2X2 = 4. Видишь ли, в чем дело: я уже много раз давал себе обещание исправиться, приняться за дело, с полною уверенностию, что только стоит захотеть, а теперь увидел, что нет -- с виду и легко, а как подойдешь поближе -- нет, послать за Иваном Александровичем57. И потому мне страшно самому себе выговорить мои намерения, не только другому. Чтобы привести их в исполнение, мне надо оторваться от своего родного круга, мне -- робкой, запертой в самой себе натуре -- перенестись в сферу чуждую, враждебную -- страшно подумать, а время близко! Это последний опыт -- не удастся, все надежды к черту. Москва погубила меня, в ней нечем жить и нечего делать, и нельзя делать, а расстаться с нею -- тяжелый опыт.
Фу, черт возьми! устал -- мочи нет -- уходила проклятая гистория, а между тем и половины не рассказал. Если встретишься с Ефремовым и если это тебя интересует -- он пополнит. Канва дана мною, а он разукрасит ее прекрасными узорами.
Октября 8.
Обращаюсь к Шиллеру, от которого отвлекла меня гистория. Я сказал тебе, что когда я принялся за "Наблюдатель", я был помешан на идее объективности, как необходимого условия в творчестве, и идее искусства, понимаемого не в романтическом смысле со стороны содержания, а в первобытном и чистом значении классической формы. Разумеется, я неистово бросился в новую открывшуюся мне сферу мысли и на Шиллере вымещал досаду на свою прошедшую слепоту. Но я вымещал ее <конец письма не сохранился>