От Кульчицкого письма не получал5, и ты напрасно упрашиваешь меня отвечать ему: да что я за лошадь такая, чтобы не отвечать человеку, живущему у Харькови?.. Ты, я думаю, знаешь меня -- когда я прочь от глупостей! Напротив, я бегу к ним, напрашиваюсь на них. Что же мне делать, если только одни они еще и дают мне чувствовать, что в жизни не одни гадости, но есть, и даже для меня могло б быть, кое-что и хорошего. Решено! С Кульчицким у меня начинается отчаянная переписка. Разве это не наслаждение -- сидеть в кругу людей, даже и не знающих о существовании Софьи Кронеберг, и краснеть до ушей, как школьнику, при имени какой-нибудь Софьи, а тем наипаче при имени покойного профессора Кронеберга. Вот тебе мое честное слово, Боткин, что через три месяца у Кульчицкого столько будет моих писем, что надолго будет обеспечен дровами. Я готов первый писать к нему. Пришли поскорее его адрес.

Боткин, что ты со мной сделал -- я просто в экстазе -- все кружится в глазах моих, внутри тревога, и такая приятная! Дитя, дитя, бедное счастием дитя, которое радуется не тому, что у него много игрушек, а тому, что узнало, что есть на свете вещи, которых называют игрушками. Преглупое сравнение -- не вытанцовалось.

Не утерпел и прочел твое письмо Заикину -- он был удивлен и посмотрел на меня с некоторым родом уважения, что мое имя известно такой девушке, и начал с восторгом описывать ее мне. Да отвяжитесь, господа, что вы ко мне пристали! Я и без того одурел... Боткин, а Боткин -- нельзя ли -- знаешь -- еще несколько строчек -- то есть о чем именно расспрашивали и как, и прочее -- понимаешь -- мне больше сущность и поступки, а я ничего... А? -- пожалуйста. Да смотри, никому не показывай моего письма,-- слышишь ли?

Тебе не понравилась моя статья в XII No "Отечественных записок" -- я это знал. В самом деле, не вытанцовалась6. А странное дело, писал с таким увлечением, с такою полнотою, что и сказать нельзя -- напишу страницу, да и прочту Панаеву и Языкову. В разбить-то они больно восхищались, а как потом прочли в целом, так не понравилась. Я сам думал о ней, как о лучшей моей статье, а как напечаталась, так не мог и перечесть. Как нарочно, это случилось тотчас после прочтения твоей статьи. Признаюсь в грехе -- я было крепко приуныл. Хотелось мне в ней, главное, намекнуть пояснее на субстанциальное значение идеи общества, но, как я писал к сроку и к спеху, сочиняя и пиша в одно и то же время, и как хотел непременно сказать и о том и о другом,-- то и не вытанцовалось. Теперь я ту же бы песенку, да не так бы спел. Что она тебе не понравилась -- это так и должно быть: ты понимаешь дело и смотришь на него не снизу вверх; но досадно, что и люд-то божий ей недоволен. Зарылись, свиньи, как будто у нас хороших статей -- ешь не хочу; а где они, в каких журналах? Для них и эта должна быть объеденьем. Очень рад, что тебе понравилась статья о Менцеле7. В самом деле, в ней есть целость, и если бы осел Фрейганг не наделал в ней выпусков и не лишил ее смысла на странице 53 и 54 (заметь это),-- она была бы очень и очень недурна. Во многих местах Фрейганг зачеркнул "всеобъемлющий Гете", говоря, что этот эпитет божий, а не человеческий. Вот тут и пиши. С твоим мнением о статье о "Горе от ума" я совершенно согласен: много хорошего в ней, но в целом -- урод. Из нее можно сделать три хорошие статьи, но как одна -- она уродлива. Что ж ты не сказал мне ни слова о моей статейке об "Очерках" Полевого? Ею я больше всех доволен; право, знатная штука. Поверишь ли, Боткин, что Полевой сделался гнуснее Булгарина. Это человек, готовый на все гнусное и мерзкое, ядовитая гадина, для раздавления которой я обрекаю себя, как на служение истине. Стрелы мои доходят до него, и он бесится. Во 2 No "Отечественных записок" я его опять отделал. В "Литературной газете" тоже не даю ему покоя8. Если увидишься с ним в Москве, наплюй ему в рожу и скажи ему, что он подлец и пакостный писака. Питер в восторге от его драматического навозу, и только "Ужасного незнакомца" ошикал9. Статья о Марлинском10 тебе не понравится, но именно такие-то статьи я и буду отныне писать, потому что только такие статьи и доступны и полезны для нашей публики. Но статья о детских книжках -- надеюсь -- будет так недурна, что понравится и тебе: и ты смело можешь сказать, что ты виноват в ней11. В самом деле, если она будет хороша, то потому, что твое письмо воззвало меня от смерти к жизни и что, пиша статью, я перечитывал его, особенно одно место... Смейся, Боткин, оно в самом деле смешно...

-----

Февр. 19.

Вчера получил письмо Кульчицкого -- милое письмецо, я от души хохотал. Непременно буду отвечать. Адреса не нужно: я к тебе буду пересылать, а ты будешь приписывать свои этакие разные остроумные примечания. Что касается до твоей записки12 и напоминовения о деньгах,-- то не беспокойся более: вместе с письмом к тебе я отправил письмо к родственнику моему Иванову13, со вложением письма Краевского к Ширяеву, по которому он, Иванов, имеет получить от него, Ширяева, 1300 р. асс., из которых отдаст тебе 700, Вологжанинову 300, П. В. Нащокину 200. Совестно, брат, мне перед тобою, да делать-то нечего. Впрочем, всему виною не я, а безалаберный Панаев. Да скажи Мишелю, что ты получил от меня все свои деньги (700) и что поэтому Панаев уже не обязан отдавать Заикину 100 р., которые Мишель должен Заикину, который теперь крайне нуждается в деньгах.

-----

О "Ричарде" Кронеберга я писал к тебе (огромное письмо на имя Грановского -- уведомь поскорее, получил ли ты его):14 он будет напечатан или в "Отечественных записках" или в "Пантеоне". А что тебе не хочется его видеть в журнале, а особою книгою, это, душа моя Тряпичкин, даже и не прекраснодушие, а нечто еще сквернейшее, именно -- москводушие. Ведь ты, верно, для того желаешь видеть "Ричарда" в печати, чтобы его читали и прочли? Знаешь ли ты, что "Макбета", переведенного известным литератором -- Вронченко, разошлось ровно ПЯТЬ экземпляров15. Потчевать нашу российскую публику Шекспиром -- о милое, о наивное москводушие! Да это всё равно, что в салоне, танцуя галопад, говорить с своей дамою о религии; все равно, что в кабаке с пьяными мужиками рассуждать о гегелевской философии! Я того и гляжу, что премудрый синедрион, состоящий из московских душ, вздумает перевести всего Шекспира16 и великолепно издать его для удовольствия российской публики. Смотрите же, господа, печатайте больше -- экземпляров 100 000: российская публика просветится, а вы настроите себе каменных домов и накупите деревень. В Питер бы вас, дураков,-- там бы вы поумнели, там бы вы узнали, что такое российская действительность и российская публика. В журнале она прочтет и Шекспира: за журнал она платит деньги, и за свои деньги читает все сплошь. Русский человек, заплатив за журнал денежки, поступает с ним как с <...>, чтоб деньги не пропадали. Так и в трактирах действует он. Не назови моего сравнения тривьяльным: говоря об эстетическом вкусе и литературной образованности российской публики, нельзя быть тривьяльным, и каких похабств ни наговори о ней,-- ее имя все останется самым похабным словом. Кого она поддерживает, кого любит? Или людей по плечу себе, или плутов и мошенников, которые ее надувают. Чем больше всего взял "Телеграф"?-- Либеральным душком. Чем взял Сенковский? -- Основною мыслию своей деятельности, что учиться не надо и что на все в мире надо смотреть шутя. Русский человек любит жить на шаромыгу. Но главная страсть его -- ко всему запрещенному цензурой. Если бы, например, после суда над Надеждиным17 "Телескоп" продолжался -- у него было бы верных 3000 подписчиков. Пушкин однажды сказал, что вместе с прекращением его запрещенных стихов прекратилась и его слава18. И между тем все наши либералы ужасные подлецы: они не умеют быть подданными, они холопы: за углом любят побранить правительство, а в лицо подличают, не по нужде, а по собственной охоте. Так холоп за глаза только и делает, что ругает барина, а при нем не смеет взглянуть смело. Потом, кого любит наша публика? Греча, Булгарина -- да, они, особенно первый, в Питере, даже при жизни Пушкина, были важнее его и доселе сохраняют свой авторитет. О публичных лекциях Греча и теперь говорят, как о чуде, с восторгом и благоговением. Вот наша публика: давайте же, о невинные московские души, скорее давайте ей Шекспира -- она жаждет его. Нет, переведите-ко лучше всего В. Гюго с братнею, да всего Поль де Кока, да и издайте великолепно с романами Булгарина и Греча, с повестями Брамбеуса и драмами Полевого: тут успех несомнителен; а бедного Шекспира печатайте в журналах -- только в них и прочтут его. Сенковский на эти вещи -- гений, он не даром первый начал печатать в журнале романы и драмы. Он не ошибся в расчете. У кого есть хоть капля ума в голове, тот должен в этом подражать ему.

Вообще у тебя, Боткин, есть какая-то прекраснодушная враждебность и ни на чем не основанное презрение к литературе и журналу. Если добродушный юноша мучил тебя литературным враньем19, из этого еще не следует, чтобы литература была вздор. Никто так пошло не врет о религии и своим поведением и непосредственностию не оскорбляет ее, как русские попы,-- и однако ж из этого не следует, чтобы религия была вздор. Литература имеет великое значение: это гувернантка общества. Журналистика в наше время все: и Пушкин, и Гете, и сам Гегель были журналисты. Журнал стоит кафедры. За что ж на них сердиться? Разве за Греча и Булгарина? Но это так же нелепо, как сердиться на поэзию и презирать ее за Сумарокова или Бенедиктова.