Должно быть, по этой причине, я не знаю по-немецки, хотя и толкую об искусстве, Гете и Шиллере. Жалкое поколение! Л кстати: я не согласен с твоим мнением о натянутости и изысканности (местами) Печорина, они разумно-необходимы. Герой нашего времени должен быть таков. Его характер -- или решительное бездействие, или пустая деятельность. В самой его силе и величии должны проглядывать ходули, натянутость и изысканность. Лермонтов великий поэт: он объектировал современное общество и его представителей. Это навело меня на мысль на разницу между Пушкиным и Гоголем, как национальными поэтами, Гоголь велик, как Вальтер Скотт, Купер; может быть, последующие его создания докажут, что и выше их; но только Пушкин есть такой наш поэт, в раны которого мы можем влагать персты, чтобы чувствовать боль своих и врачевать их. Лермонтов обещает то же.
Да, наше поколение -- израильтяне, блуждающие по степи, и которым никогда не суждено узреть обетованной земли. И все наши вожди -- Моисеи, а не Навины. Скоро ли явится сей вождь?..5
Кажется, мы, Боткин, начинаем, наконец, понимать друг друга. По крайней мере, есть у меня на душе многое, чего я никому не скажу и никому не имею охоты сказать, кроме тебя. Не говоря уже о моих внутренних скорбях и терзаниях, которые, кроме тебя, никому не понятны, у меня и об искусстве как-то мало охоты говорить с кем бы то ни было, кроме тебя. Особенно о Шекспире. Тут у нас с тобою есть какие-то взгляды, какие-то тоны голоса, только нам с тобою понятные и много говорящие. Вот, например, Кудрявцев: я не встречал человека с более художественным тактом, но ему недостает чести быть почтенным боровом, как ты да я, ему недостает боровьиного элемента; то же можно сказать и о Каткове. Говоря об искусстве, мы с тобою говорим вместе и о жизни и хорошо понимаем друг друга. Я вижу, что мы теперь в равных с тобою отношениях. Ты сбирался в Питер, о лысый! Боже мой, от одной мысли об этом свидании выступают у меня слезы на глазах. Неделя, проведенная с тобою, была бы вознаграждением за восемь месяцев тяжелого страдания. Сколько бы надо было сказать друг другу, как бы каждое слово было полно души и значения, каждый разговор жив, спор интересен! Ах, Боткин, зачем ты написал мне об этом несбывшемся намерении, лучше бы мне было не знать о нем.
Начало письма твоего обмануло меня: я затрепетал, думая поздравить тебя совсем не с переселением в беседку, а с чем-нибудь лучшим... Твой переговор с отцом об обеспечении и фраза: "женатому на произвольность любви родительской полагаться нельзя" -- опять заставили меня ожидать уведомления, что твоя история подвинулась. Что ты об этом мало пишешь? Слушай, Боткин: сохрани тебя бог, если у тебя есть задняя мысль, что мое участие в твоей истории не так горячо и сильно, чтобы ты мог уведомлять меня обо всякой мелочи, не боясь, что я холодно приму это! Большей обиды ты не можешь мне сделать. Богу известно, чего стоит мне твоя история, скольких апатических минут, скольких сомнений и в любви, и в женщине, и во всем святом жизни! Право, и на мою долю досталась некоторая часть твоих страданий. Слышишь ли -- жду с нетерпением всякой новости. От Николая Бакунина получил я письмо, пребестолковое, из которого я мог понять, что <он> без ума от свидания с семейством и что Мишель обнял его, как поросенка, и уверил его, что он прав и чист, как солнце, и что ты сам это признал. Если увидишься с Н. Бакуниным,-- будь верен своему правилу идти прямою дорогою и говори ему все, что чувствуешь и как понимаешь. Получил письмо и от Мишеля6, он не знает моего настоящего к нему расположения, относится ко мне дружелюбно и, сколько для него возможно, искренно; но я знаю, что знаю -- меня не надует так легко, как надувает себя и других. Увидимся -- потолкуем, и я не думаю, чтобы мои толки были ему слишком приятны. Спекулятивной натуры не видал, слава богу; она справлялась в конторе о моей квартире, но не была -- и хорошо сделала: я бы принял ее слишком теоретически и даже эмпирически 7.
Живу я ни хорошо, ии слишком худо. К Питеру притерпелся. Спасибо ему. Я уже не узнаю себя и вижу ясно, что надо в себе бить: это его дело. В письме нельзя высказать этого. Больше всего меня радует, что я узнал, наконец, что чужие мысли, как бы ни противоречили нашим, должно выслушивать с уважением и любопытством, если только говорящий их понимает сам себя. Недавно я поймал себя в двух или трех случаях, принявши за явную нелепость чужое мнение (потому только, что оно противоречило моему) и потом, увидев, что око имело основание и заставляло меня отступиться от кровного убеждении, приняв в него новую сторону, новый элемент. Всякая индивидуальность есть столько же и ложь, сколько и истина -- человек ли то, народ ли, и только ознакомляясь с другими индивидуальностями, они выходят из своей индивидуальной ограниченности. Но об этом после. С французами я помирился совершенно: не люблю их, но уважаю. Их всемирно-историческое значение велико. Они не понимают абсолютного и конкретного, по живут и действуют в их сфере. Любовь моя к родному, к русскому стала грустнее: это уже не прекраснодушный энтузиазм, но страдальческое чувство. Все субстанциальное в нашем народе велико, необъятно, но определение гнусно, грязно, подло.
Состояние моего духа похоже на апатию. Ясный день -- я счастлив, но счастлив животно, без мысли, без трепета любви, без страдания. Природа радует мой организм, но не дух. <...>. И не виню себя: судьба дала на мою долю только бедные, но верные блага. Что делать! Всякому своя дорога. При мысли о высших благах грудь стесняется, сердце замирает и мною овладевает что-то похожее на бешеное отчаяние. Духовные потребности все сильнее и сильнее, но они, как огонь под снегом. Я притерпелся. Поздравь меня! Читаю Вальтер Скотта и Купера,-- искусство много дает мне -- легче становится нести жизнь. Какие художники! Бога ради, прочти "Красного морского разбойника" Купера -- глубоко и необъятно, как море, просто, как жизнь петербургского чиновника, грандиозно, как -- приищи сам приличное сравнение8. Велики, но когда читаешь Шекспира, об них и думать не хочется -- малы и обыкновенны. Недавно опять прочел вслух "Ричарда II". У!.. Нет, брат, что ни говори, а насчет Шиллера кто-нибудь из нас грубо не понимает одного. Все, что ты о нем пишешь -- правда, да только трагедий-то его читать нет мочи. Но об этом после (я не дам тебе покою), а теперь некогда.
Ну, брат, твоя мнительность о своих правах на наследство от отца -- воля твоя -- доходит до смешного. Должны быть всему границы. Если у сына с отцом есть духовная связь -- он его законный наследник; если нет ее -- опять то же. В последнем случае это штраф за то, что, не спросясь тебя, произвел тебя на свет. Вместо того, чтобы его бить батоги и весьма живота лишить, ты берешь с него деньги и имение. Сверх того, ты имеешь и другие права -- ты служил ему. Стыдно, брат. Перестань дурачиться.
Доставитель этого письма, г. Анненков, мой добрый приятель, хоть я виделся с ним счетом не больше десяти раз. В каком бы ты ни был состоянии духа, ты должен принять его радушно -- для меня. Если же ты будешь хоть сколько-нибудь в состоянии выйти из себя хоть на минуту, ты увидишь, что это бесценный человек, и полюбишь его искренно. От него ты услышишь многое обо мне интересное, о чем не хочу писать. О том же, о чем он скажет тебе никому не говорить, действительно не говори. Катков узнает сам. Анненков тебе сообщит и о моих новых знакомствах, особенно о Комарове. Я вошел в их кружок и каждую субботу бываю на их сходках9. Моя натура требует таких дней. Раз в неделю мне надо быть в многолюдстве, молодом и шумном.
Каково? статья о "Герое нашего времени" не поспела и будет напечатана в 2 No10. Досадно, а все московская лень!
Ах, кстати: вот тебе стихи: