Благороден, как Булгарин,

Бескорыстен так, как Греч4.

Да, он подлец, по природе, и только ждал случая, чтобы снять с себя маску; переезд в Петербург был для него этим случаем/ Не говори мне больше о нем -- не кипяти и без того кипящей крови моей. Говорят, он недавно был болен водяною в голове (от подлых драм) -- пусть заведутся черви в его мозгу, и издохнет он в муках -- я рад буду. Бог свидетель -- у меня нет личных врагов, ибо я (скажу без хвастовства) по натуре моей выше личных оскорблений; но враги общественного добра -- о, пусть вывалятся из них кишки, и пусть повесятся они на собственных кишках -- я готов оказать им последнюю услугу -- расправить петли и надеть на шеи. Полевой мог бы с честию и пользою (для себя, семейства и общества) оканчивать свое поприще: сколько есть полезных предприятий литературных, которые только ждут у нас умной головы и искусной руки. А он пишет гнусные драмы и программы надувательных журналов в форме писем из провинции! Читал ли ты его (в "Северной пчеле") "Письмо из провинции", где так нагло, бесстыдно, халуйски надувает он глупую расейскую публику -- это баранье стадо, перемешанное с частию козлов, телят и свиней?5

Что до Краевского, однажды навсегда: это не Полевой, не гений и не талант особенный; это человек, который из всех русских литераторов, известных и неизвестных, один способен крепко работать и поставить в срок огромную книжку; способен очень таланливо отвалять Греча, Булгарина или Полевого; имеет кое-какие живые интересы и кое-какие познания (заговори с ним о русской истории -- и ты заслушаешься его); он в поэзии не далеко и не глубоко хватает, но зато не мешает другим (в своем журнале) действовать за него даже вопреки многим его понятиям и убеждениям; наконец -- это честный и благородный человек, которому можно подать руку, не боясь запачкать ее, и который имеет справедливую причину почитать для себя унижением и позором быть даже в шапочном знакомстве

С знаменитыми,

Кнутом битыми,

Булгариным, Гречем, Кукольником и Полевым. О Боткин, если бы ты знал хоть приблизительно, что такое Греч: ведь это апотеоз расейской действительности, это литературный Ванька-Каин, это человек, способный зарезать отца родного и потом плакать публично над его гробом, способный вывести на площадь родную дочь и торговать ею (если б литературные ресурсы кончились и других не было), это грязь, подлость, предательство, фискальство, принявшие человеческий образ,-- и этому-то существу предался Полевой и, как Громобой6 с бесом, продал ему душу... И ты заступаешься за этого человека, ты (о верх наивности!) думаешь, что я скоро раскаюсь в своих нападках на него! Нет, я одного страстно желаю в отношении к нему: чтоб он валялся у меня в ногах, а я каблуком сапога размозжил бы его иссохшую, фарисейскую, желтую физиономию. Будь у меня 10000 рублей денег -- я имел бы полную возможность выполнить эту процессию.

-----

1841, января 15. Тебе, Боткин, не привыкать стать к разным месяцам и годам в одном и том же письме моем. Сейчас получил я письмо от Кольцова7 -- он пишет, как вы встречали новый год -- ах, вы счастливцы -- у вас все-таки есть минуты полного самозабвения, а я... Я встретил новый год у Одоевского -- пил, и за то два дня меня била страшная лихорадка. Кольцов пишет еще, что вы были у Полевого -- а! вот откуда грянул на меня твой гром -- уж подлинно не из тучи, а из навозной кучи8. Ксенофонт меня не жалует -- это понятно, и хотя у меня слишком мало общего с ним, но я его уважаю, как честного человека, а что касается до его возлюбленного братца,-- тысячи ему дьяволов -- плюю на него. Он отзывается обо мне умеренно, даже с некоторыми похвалами -- экая бестия! Ну да черт с ним. А кстати: и с мошенниками-то мошенничает: обещал в гнусный "Русский вестник" статей -- уехал в Москву, да и был таков, а те волками воют. Видно, вперед взял деньги.

Теперь о втором пункте твоего письма -- о Каткове. Признаюсь -- огорошил ты меня! Я странная натура -- никогда не смею высказать о человеке, что думаю, и часто натягиваюсь на любовь и дружбу к нему, чтобы примирить свое чувство к нему с понятием о нем. Твое суждение о Каткове ужасно верно. Я то же чувствовал, да не смел сказать себе самому. Из этого человека (я уверен в этом) еще выйдет человек, но пока он слишком кровян и животен, чтоб быть человеком. Приехавши в Питер, он начал с высоты величия подсмеиваться над моими жалобами о ничтожности человеческой личности, столь похожей в общем на мыльный пузырь, и говорить, что в наше время об этом тужат только дрянные и гнилые натуришки; а через несколько недель запел мою же песню, только еще заунывнее и отчаяннее. Потом толковал мне, с видом покровительства, о необходимости провести по своей непосредственности резцом художническим, чтобы придать себе виртуозности. У меня странная привычка принимать в других самохвальство за доказательство достоинства,-- я и поверил, что он -- статуя, виртуознее самого Аполлона Бельведерского, да и давай плевать на себя и смиряться перед ним. Вообще он вел себя со всеми нами, как гениальный юноша с людьми добрыми, но недалекими, и сделал мне несколько грубостей и дерзостей, которые мог снести только я, которых нельзя забыть и о которых расскажу тебе при свидании. Панаеву с Языковым тоже досталось порядочно за то, что они не знали, как лучше выразить ему свое уважение и любовь. Не скажу, чтобы у меня с ним не было и прекрасных минут, ибо это натура сильная и голова, крепко работающая. Он много разбудил во мне, и из этого многого большая часть воскресла и самодеятельно переработалась во мне уже после его отъезда. Ясно, что немного прошло у него через сердце, но живет только в голове, и потому от него пристает и понимается с трудом. Когда он с торжеством созвал нас у Краевского и прочел половину статьи о С. Толстой, я был оглушен, но нисколько не наполнен, но сказал Комарову и прочим, что такой статьи не бывало на свете. Статья вышла9. Питер ее принял с остервенением, что еще более придало ей цены в моих глазах. Панаев и Комаров прямо сказали мне, что им статья не нравится, а последний, что он в ней, за исключением двух-трех действительно прекрасных мест, ничего не понимает. Я чуть не побранился с ним за это, хотя он и говорил мне, что в моих статьях все понимает. Уже спустя довольное время, я сам поусомнился, заметив, что ничего не помню из дивной статьи. Перечитываю, читаю -- прекрасно, положу книгу -- не помню ничего. Твое письмо довершило. Ты здесь не то, что я, ты человек посторонний. Не забудь, что мы с Катковым соперники по ремеслу, а я, по моей натуре, способен всегда видеть в сопернике бог знает что, а в себе меньше, чем ничего. Когда он изъявил желание писать о С. Толстой, я не смел и думать взяться за это дело. Теперь каюсь, ибо вижу, что это чудное явление погибло для публики. Хочу написать для "Современника", да книги нет. Нащокин, говорят, передал для меня экземпляр К. Аксакову, а тот бог знает что сделал с ним10. Не можешь ли ты похлопотать об этом деле?