Уведомлять мне Вас о моем решении нечего -- оно принято, и я на днях же принимаюсь кое за какие работы, хотя и не знаю, будет ли от этого какой толк. Делать (то есть писать статьи) я решительно не могу потохму, что для этого нужно сколько-нибудь спокойствия (внешнего), чтобы внутри не скребли кошки. С библиографией) возиться -- пожалуй. Только в таком случае (то есть если денег (1727 р.) Вы решительно достать скоро будете не в состоянии) нам будет нужно перерядиться платою, ибо как я меньше буду работать, то мне меньше надо будет и получать от Вас. И потому прошу Вас об одном: как скоро Ваши надежды на заем рушатся, тотчас же уведомить. Что до Ваших 162 р.,-- то, конечно, без них мне нельзя будет переехать на новую квартиру. От старой я болен -- давлюсь кашлем, исхожу мокротою, ибо и с чаем и со щами ем алебастровую пыль1. Какое действие произвела на меня очевидность не получить нужной мне суммы, о которой я Вам писал,-- не говорю: это спокойствие отчаяния. Я Вас не виню, но все-таки думаю, что если б Вы со мною с первым разделались еще в январе -- это было бы с Вашей стороны великодушно, а для меня хорошо. В числе кредиторов, которые, может быть, и действительно были важнее меня, вероятно, были люди, для которых вексель на три тысячи имел бы какое-нибудь значение, тогда как для меня это бумага, годная только для известного употребления, почему у нас с Вами о ней не может быть и речи. Впрочем, это только мои догадки, которые, по моему незнанию дел этого рода, может быть, и нелепы. Как бы то ни было, но я теперь в таком положении, о котором лучше думать с самим собою, а другим нечего и говорить.
Посылаю Вам рецензию на "Душеньку"2. Все остальное нынче пришлю.
В. Б.
96. А. А. КРАЕВСКОМУ
9--10 апреля 1841. Петербург
Вы не совсем понимаете меня, Краевский. Я отказываюсь от критики потому, что мне по причине безденежья некогда ею заниматься; следовательно, само собою разумеется, что я не могу писать обещанных статей, ибо что же бы другое, как не их, и стал бы я писать это лето, если б мог писать? Что до 3-ей статьи о Петре Великом, то хоть мне по состоянию моего духа и совсем не до нее, но, разумеется, что я ее буду писать1, и потому месяц май, во всяком случае, будет у нас на прежних основаниях. Книги я буду разбирать все и всякие, какие пришлете, как было прежде; театр тоже останется по-прежнему. А критик я не могу писать потому, что хочу (в надежде денег) составить историю Робинзона Крузое, переделать в книгу статью мою о детских книгах и т. п. 2. Бога ради, поймите проще и правдивее мое решение: Ваше несостояние заплатить мне известную сумму следующих мне по 1-е апреля денег и цензурный гнет делают для меня критики ярмом невыносимым, а необходимость заняться другим для денег лишает меня и времени и заниматься ими. Вот и все. Неудовольствия у меня против Вас нет, и я увижусь с Вами, как и всегда. Но говорить с Вами об этом предмете не почитаю за нужное, 1-е, потому, что разговоры о деньгах для меня -- пытка, 2-е, что больше и яснее того, что написал Вам, ничего и никак не могу. Если Вы в скорейшем времени достанете мне 1570 рублей,-- я снова и еще с большим против прежнего усердием запрягусь работать для "Отечественных записок" и, кроме того, что обязан буду делать по условию, буду давать и ученые статьи (которых несколько вертится у меня в голове), по-прежнему не требуя и даже не желая за них особенной платы. Если нет -- я по изложенным причинам не могу писать критик, ни новых, ни обещанных. Дело мое просто и чисто: если бы я сердился на Вас и хотел с Вами разойтись,-- поверьте, я не погнался бы за библиографиею и театральною хроникою, а безумия и гордости умереть с голоду у меня всегда станет. Понимаете ли Вы теперь, о чем я говорю? Повторяю -- дело просто. Знаю, что я Вас мучу, поставляя в необходимость доставать деньги с трудом и хлопотами, и поверьте, мне совсем не сладко знать это; но я освирепел от нужды, как зверь: если бы какой покойник должен мне был хоть 10 рублей, мне хотелось бы вырыть его ногтями из могилы и, за деньги, оглодать его кости. Бога ради, похлопочите -- я сочту это не за долг Ваш, а за услугу, и буду уметь быть за нее благодарным. До самой подписки Вы не услышите от меня ни полслова даже о рубле серебром3. Но теперь мне не до самопожертвования. Посылаю последние рецензии и книги4.
В. Б.
97. В. П. БОТКИНУ
27--28 июня 1841. Петербург
СПб. 1841, июня 27. Давно уже, любезнейший мой Василий, не писал я к тебе1 и не получал от тебя писем. За 700 верст мы понимаем друг друга, как за два шага, и потому не претендуем на молчание. Помню, как-то раз ты писал ко мне, что наша дружба дает нам то, чего никогда бы не могло нам дать общество: мысль глубоко несправедливая, ложь вопиющая! Увы, друг мой, без общества нет ни дружбы, ни любви, ни духовных интересов, а есть только порывания ко всему этому, порывания неровные, бессильные, без достижения, болезненные, недействительные. Вся наша жизнь, наши отношения служат лучшим доказательством этой горькой истины. Общество живет известною суммой известных принципий, которые суть почва, воздух, пища, богатства каждого из его членов, которые суть одни конкретное знание и конкретная жизнь каждого из его членов. Человечество есть абстрактная почва для развития души индивидуума, а мы Бее выросли из этой абстрактной почвы, мы, несчастные анахарсисы новой Скифии2. Оттого мы зеваем, толчемся, суетимся, всем интересуемся, ни к чему не прилепляясь, все пожираем, ничем не насыщаясь. Сальное, но, к несчастию, верное сравнение: духовная пища, которую мы пожираем без разбора, не обращается в нашу плоть и кровь, но в чистое, беспримесное экскрементум. Мы любим друг друга, любим горячо и глубоко -- я в этом убежден всею силою моей души; но как же проявлялась л проявляется наша дружба? Мы приходили друг от друга в восторг и экстаз, мы ненавидели друг друга, мы удивлялись друг другу, мы презирали друг друга, мы предавали друг друга, мы с ненавистию и бешеною злобою смотрели на всякого, кто не отдавал должной справедливости кому-нибудь из наших,-- и мы поносили и злословили друг друга за глаза перед другими, мы ссорились и мирились, мирились и ссорились; во время долгой разлуки мы рыдали и молились при одной мысли о свидании, истаевали и исходили любовию друг к другу, а сходились и виделись холодно, тяжело чувствовали взаимное присутствие и расставались без сожаления. Как хочешь, а это так. Пора нам перестать обманывать самих себя, пора смотреть на действительность прямо, в оба глаза, не щурясь и не кривя душою. Я чувствую, что я прав, ибо в этой картине нашей дружбы я не затемнил и ее истинной, прекрасной стороны. Теперь посмотри на нашу любовь: что это такое? Для всех это радость, блаженство, пышный цвет жизни,-- для нас это труд, работа, тяжелая скорбь. Везде богатство и роскошь фантазии, но во всем скудость и нищета действительности. Ученые профессоры наши -- педанты, гниль общества; полуграмотный купец Полевой дает толчок обществу, делает эпоху в его литературе и жизни, а потом вдруг ни с того ни с сего позорно гниет и смердит. Не знаю, имею ли я право упомянуть тут и о себе, но ведь и обо мне говорят же, меня знают многие, кого я не знаю, я, как ты мне сам говорил в последнее свидание, факт русской жизни. Но посмотри, что же это за уродливый, за чудовищный факт! Я понимаю Гете и Шиллера лучше тех, которые знают их наизусть, а не знаю по-немецки, я пишу (и иногда недурно) о человечестве, а не знаю даже и того, что знает Кайданов. Так повинить ли мне себя? О нет, тысячу раз нет! Мне кажется, дай мне свободу действовать для общества хоть на десять лет, а потом, пожалуй, хоть повесь,-- и я, может быть, в три года возвратил бы мою потерянную молодость -- узнал бы не только немецкий, по и греческий с латинским, приобрел бы основательные сведения, полюбил бы труд, нашел бы силу воли. Да, в иные минуты я глубоко чувствую, что это светлое сознание своего призвания, а не голос мелкого самолюбия, которое силится оправдать свою леность, апатию, слабость воли, бессилие и ничтожность натуры. Обращусь к тебе. Ты часто говорил, что не можешь, ибо не призван, писать. Но почему же ты пишешь и притом так, как немногие пишут? Нет, в тебе есть все для этого, все, кроме силы и упорства, которых нет потому, что нет того, для кого должно писать: ты не ощущаешь себя в обществе, ибо его нет. Ты скажешь, отчего я пишу, хотя также не ощущаю себя в обществе? Видишь ли: у меня много самолюбия, которое искало себе выхода; я темно понимал, что для царской службы не гожусь, в ученые также и что мне один путь3. Будь я обеспечен, как ты, и притом прикован к какому-нибудь внешнему делу, как ты,-- подобно тебе, я изредка делал бы набеги на журналы; но бедность развила во мне энергию бумагомарания и заставила втянуться и погрязнуть по уши в вонючей тине расейской словесности. Дай мне 5000 годового и беструдового дохода -- и в русской жизни стало бы одним фактом меньше. Итак, видишь ли,-- ларчик просто открывался 4. Все это я веду от одного и к одному -- мы сироты, дурно воспитанные, мы люди без отечества, и оттого мы, хоть и хорошие люди, а все-таки ни богу свеча, ни черту кочерга, и оттого редко пишем друг к другу. Да и о чем писать? О выборах? но у нас есть только дворянские выборы, а это предмет более неблагопристойный, чем интересный. О министерстве? но ни ему до нас, ни нам до него нет дела, притом же в нем сидит Уваров с православием, самодержавием и народностию (то есть с кутьею, кнутом и матерщиною);5 о движении промышленности, администрации, общественности, о литературе, науке? -- но у нас их нет. О себе самих? но мы выучили уже наизусть свои страдания и страшно надоели ими друг другу. Итак -- остается одно: будем желать поскорее умереть. Это всего лучше. Однако прощай пока. Глаза слипаются -- спать хочется.