Вот и еще приписка, в которой еще раз прошу тебя и всех вас держать в тайне это дело, потому что иначе это может мне повредить. От тайны будет зависеть мой перевес над жидом в объяснении с ним -- мне надо упредить его. Это не человек, а дьявол, но многое у него -- не столько скупость, сколько расчет. Он дает мне разбирать немецкие, французские, латинские буквари, грамматики; недавно я писал об италиянской грамматике8. Все это не потому только, чтобы ему жаль было платить другим за такие рецензии, кроме платы мне, но и потому, чтоб заставить меня забыть, что я закваска, соль, дух и жизнь его пухлого, водяного журнала (в котором все хорошее -- мое, потому что без меня ни ты, ни Боткин, ни Тургенев, ни многие другие ему ничего бы не давали), и заставить меня увериться, что я просто -- чернорабочий, который берет не столько качеством, сколько количеством работы. Святители! о чем не пишу я ему, каких книг не разбираю! И по части архитектуры (да еще какой -- византийской!), и по части медицины. Он сделал из меня враля, шарлатана, свою собаку, осла, на котором он въезжает в Ерусалим своих успехов9. Булгарин ему в ученики не годится. Но что я болтаю -- разве всего этого вы не знаете сами?

Портрет Грановского вышел у Горбунова -- чудо из чудес. Твои, о Герцен, очень похож, но никому не нравится. Это не ты -- ты должен быть весел, с улыбкою. У ног Зевса я хочу видеть орла; у ног Искандера я хочу видеть ряд бутылок с несколькими, для разнообразия, штофами; при Зевсе должен быть Ганимед, при Искандере -- Кетчер, наливающий, подливающий, возливающий и осушающий (ревущий не в зачет -- это само по себе). Портрет Натальи Александровны -- прелесть; я готов был бы украсть его, если б представился случай. Как хорош портрет Щепкина! Слеза, братец мой, чуть не прошибла меня, когда я увидел эти старые, но прекрасные в их старости черты; мне показалось, будто он, друзьяка, сам вошел ко мне. Кто хочет убедиться, что старость имеет свою красоту, пусть посмотрит на этот портрет, если не может видеть подлинника. О портретах твоих детей не сужу -- Саша изменяется, других я не видал10. Они понравились моей дочери -- она пробовала даже их есть, но стекло помешало. Ну, прощайте. Смотрите же -- никому, кроме наших близких. Ах, говорят, бедняк Огарев умирает с голоду за границею; что бы вам сложиться по подписке помочь ему: я бы тоже пожертвовал 1 рубль серебром.

140. А. И. ГЕРЦЕНУ

26 января 1846. Петербург

СПб. 1846, января 26. Твое решение, любезный Герцен, отдать "Кто виноват?" Краевскому, а не мне, совершенно справедливо. Подлости других не дают нам право поступать подло даже с подлецами1. Но только мне, соглашаясь, что ты прав, приходится волком выть2. Я думал, что у меня будет две капитальные повести -- Достоевского и твоя,-- а мне надо брать повестями. Я еще не знаю, успеешь ли ты мне написать две вещицы, которые обещаешь,-- уже одно то, что это не повести в твоем роде, то есть с глубокою гуманною мыслию в основе, при внешней веселости и легкости,-- важно. Такие вещи, как "Кто виноват?", не часто приходят в голову, а между тем одной такой вещн достаточно бы для успеха альманаха.

Как вас всех благодарить за ваше участие, не знаю, и не считаю нужным, но не могу не сказать, что это участие меня глубоко трогает. Я раздумался и сознал, что в одном отношении был вполне счастлив: много людей любили меня больше, нежели сколько я стоил. Целоваться не с женщинами в наш просвещенный XIX век и глупо и пошло,-- так хоть стукни побольнее Михаила Семеновича за меня, во изъявление моих к нему горячих чувств3. Статье г. Соловьева очень рад4, что, однако, не мешает мне печалиться о том, что при ней не будет статьи шепелявого профессора5. И статья была бы на славу и имя автора -- все это, братец, не что-нибудь так. -- А все-таки мне хотелось бы, чтобы Кавелин, о чем бы ни писал, коснулся своего взгляда на русскую историю в сравнении с историей Западной Европы6. А то украду, ей-богу, украду -- скажи ему. Такие мысли держать под спудом грех.

Удивили и обрадовали меня две строки твои о Станкевиче: "Едет за границу и очень бы желал тебя взять. Стоит решиться"7. Чего же лучше? Одолжаться вообще неприятно в чем бы то ни было, и одолжать приятнее; но если уже такая доля, то лучше одолжаться порядочными людьми или вовсе никем не одолжаться. Я Александра Станкевича хорошо узнал в его приезд в Питер, и мне быть одолженным ему будет так же легко, сколько легко быть одолженным всяким человеком, которого много любишь и много уважаешь, и поэтому считаешь близким и родным себе. Мне нужно только знать -- как и каким образом, когда, а главное, не стеснит ли это его и не повредит ли хоть сколько-нибудь его отношениям к отцу. Где он? Напиши поскорее, ради аллаха, да кстати скажи ему: нельзя ли де поскорее повестцы или рассказца -- он тиснул уже таковой в Питере -- на славу. А сам ты, коли писать для альманаха, так брось сборы и пиши, да и других торопи. Времени мало: просрочить -- значит все испортить. Если Станкевич едет весною, благодаря альманаху я оставлю семейство не при чем, да и ворочусь ни с чем; если он едет осенью, я, может быть, и своих деньжонок прихвачу, да, пожалуй, еще и так, что чужих не нужно будет, а если и нужно, то немного. Все это важно.

Пока довольно. Скоро буду писать больше, по оказии. Отрывок из записок Михаила Семеновича -- вещь драгоценная, я вспрыгнул, как прочел, что он хочет дать. Это будет один из перлов альманаха. Что Кетчер говорил Галахову -- ничего: если даст что порядочное, не мешает; я заплачу -- и дело с концом8. Об оставлении мною "Отечественных записок" говорить еще не нужно. Мне надо помедлить неделю, другую -- не больше.

Прощай. Кланяйся всем и скажи Саше, что тебе, мол, кланяется

Белинский.