Прошу Вас засвидетельствовать мое почтение милостивой государыне бабушке Дарье Евсеевпе; кланяйтесь от меня всему семейству Никиты Александровича и скажите им, что я очень соболезную их несчастию. Кланяйтесь Федосье Степановне и скажите ей от меня, чтобы она теряла свои слезы и зрение только на мертвых, а не на живых.
Свидетельствую как Вам, так и Сашеньке мое почтение и прошу Вас писать ко мне почаще. Я живу далеко от Чембара, так всякий лоскуток бумаги дорог. Прощайте! Будьте здоровы и счастливы!
Ваш сын
Виссарион Белинский.
6. Г. Н. и М. И. БЕЛИНСКИМ
17 февраля 1831. Москва
Москва. 1831 года. Февраля 17 дня.
Милостивые государи, папенька Григорий Никифорович и маменька Марья Ивановпа!
Из письма Катерины Петровныl, a более чрез Лукерью Савельевну я узнал, что вы сильно на меня негодуете; эти неприятные известия сколько опечалили меня, столько и привели в большое недоумение, тем более, что я их совсем не ожидал. Правда, я давно не писал к вам; но позвольте спросить вас: о чем и как мне было писать к вам? Уверять вас в своей почтительности, любви, преданности, осыпать вас нежными названиями я не могу, ибо почитаю это не чем иным, как подлым ласкательством, как низким средством выманивать у вас деньги. Я не умею нежничать, но умею чувствовать и думаю, что священное чувство любви и уважения к родителям состоит не в словах, а в поступках; заключается не в мертвой бумаге, но в душе пламенной, доступной для благородных и возвышенных впечатлений. Писать же к вам таким образом: при сей верной оказии я не мог проминовать, чтобы не засвидетельствовать вам моего всенижайшего почтения и уведомить вас, что я, слава богу, жив и здоров, чего и вам желаю, а, впрочем, уповаю на благость всевышнего -- я не могу и не смею, ибо это значило бы насмехаться над вами. Не подумайте, что это я для (того) пишу, чтобы загладить мой проступок, вымолить у вас прощение, подластиться к вам и заставить вас этим прислать мне денег -- нет! Я слишком горд, слишком благороден, чтобы извиваться перед вами ужом и жабою из такого низкого и подлого намерения. Цель моего письма есть -- оправдаться перед вами не как перед людьми, от которых я могу получить несколько денег, но как перед людьми, которым я обязан моим существованием. К моему величайшему прискорбию, я вижу, что вы почитаете меня мальчишкою, который потому только забывает вас, что не зависит от вас в рассуждении содержания и свободен от вашего влияния тем расстоянием, которое разделяет его с вами. Одним словом: вы почитаете меня мальчишкой, который вышел из училища и, встретившись на улице с прежним своим учителем, дразнит его языком, зная, что он не может уже высечь его розгами. Поверьте, что сын ваш заслуживает лучшего о себе мнения, нежели какое вы о нем имеете. Где бы я ни жил, чем бы я ни был -- я всегда буду почитать священнейшею обязанностию быть добрым сыном, любить и уважать своих родителей и признавать над собою их власть, которая есть важнее, законнее и священнее всех властей в мире. Я не хочу философски исследовать, есть ли любовь и уважение к родителям чувство, внушенное природою, или оно есть следствие внушенных с младенчества правил, или что-нибудь другое; я способен питать это чувство, почитаю его святым, возвышенным; этого для меня довольно. Если бы я и точно сделал худо, не писавши к вам так долго, то вы могли бы слегка заметить мне неприличность такой с моей стороны в рассуждении вас невнимательности и не подозревать меня в низости чувств и подлости образа мыслей. Опять повторяю вам, что я не мальчишка, которого должно сечь, чтобы заставить хорошо вести себя, не грубый мужик, которого должно бить дубиною, чтобы заставить что-нибудь почувствовать. Вы, маменька, просили Лукерью Савельевну обругать меня Вашим именем; радуйтесь и веселитесь! Она с дипломатическою точностию повторила мне Ваши ласковые и благородные слова. Я не хочу говорить Вам о неприличности этих слов, о крайнем неблагородстве и низости выражений; замечу только мимоходом, что это уже слишком, слишком... Но мне уже не привыкать к подобным поступкам со стороны монх родителей... не хочу договаривать: может быть, и сами поймете..,
Сообразивши все обстоятельства моей жизни, я вправе назвать себя несчастнейшим человеком... В моей груди сильно пылает пламя тех чувств, высоких и благородных, которые бывают уделом немногих избранных -- и при всем том меня очень редкие могут ценить и понимать... Все мои желания, намерения и предприятия, самые благородные как в рассуждении самого себя, так и других, оканчивались или неудачами, или ко вреду мне же и, что всего хуже, навлекали на меня нарекание и подозрения в дурных умыслах; доказательства перед глазами. Вы сами знаете, как сладки были лета моего младенчества... Учась в гимназии, я жил в бедности, скитался <не> по своей воле по скверным квартиришкам, находился в кругу людей презренных, имел право лениться и проч... Поехал в Москву с пламенным желанием определиться в университет; мое желание сбылось. По ветрености, а более по неопытности, истратил данную мне сумму денег, которая в моих глазах казалась огромною, неистощимою. Потом поступил на казенный кошт... о, да будет проклят этот несчастный день!.. Любя своего брата, видя, что он в дому своих родителей живет на казенном коште, сострадая его слишком жалкому состоянию и вместе желая облегчить участь Александра Ефремовича, я убедил вас отправить их обоих в Москву. Цель благородная, бескорыстная, ибо я для того, чтобы способствовать сколько-нибудь, по мере моих сил и возможности, их счастию, брал на себя большую обузу и большую ответственность -- и что же вышло?.. Чрез это я ввел вас в излишние издержки и хлопоты, через это напрасно измучены лошади, оставлена на дороге бричка и, что всего важнее, через это я навлек на себя ваше неудовольствие! Осужденный страдать на казенном коште, я вознамерился избавиться от него и для того написал книгу, которая могла скоро разойтись и доставить мне немалые выгоды. В этом сочинении со всем жаром сердца, пламенеющего любовию к истине, со всем негодованием души, ненавидящей несправедливость,-- я в картине довольно живой и верной представил тиранства людей, присвоивших себе гибельное и несправедливое право мучить себе подобных. Герой моей драмы есть человек пылкой, с страстями дикими и необузданными; его мысли вольны, поступки бешены -- и следствием их была его гибель. Вообще скажу, что мое сочинение не может оскорбить чувства чистейшей нравственности и что цель его есть самая нравственная. Подаю его в цензуру,-- и что же вышло?.. Прихожу через неделю в цензурный кабинет и узнаю, что мое сочинение цензоровал Л. А. Цветаев (заслуженный профессор, статский советник и кавалер). Прошу секретаря, чтобы он выдал мне мою тетрадь, и секретарь, вместо ответа, подбежал к ректору, сидевшему на другом конце стола, и вскричал: "Иван Алексеевич! Вот он! Вот г. Белинский!;) Не буду много распространяться; скажу только, что несмотря на то, что мой цензор в присутствии всех членов комитета расхвалил мое сочинение и мои таланты, как нельзя лучше,-- оно признано было безнравственным, бесчестящим университет, и об нем составили журнал!.. Но после это дело уничтожено, и ректор сказал мне, что обо мне ежемесячно будут ему подаваться особенные донесения... 2