Ехать я должен на первом пароходе, а когда он пойдет,-- этого теперь знать нельзя, ибо это зависит от раннего или позднего очищения моря от льду. Могу сказать только, что не раньше 3-го и не позже 17-го мая (3, 10 и 17-е приходятся в субботы -- день, в который отходят пароходы из Питера в Кронштадт с пассажирами)3.
Бедный Кронеберг, действительно, болен серьезно. Тяжело думать о нем!
К Анненкову пишу завтра же; к Тургеневу тож4.
О статье моей о Гоголе5 мне не хотелось бы писать к тебе, ибо я положил себе за правило -- никогда и ни с кем не спорить о моих статьях, защищая их. Но на этот раз нарушаю мое правило потому, что ты болен и что в твоем положении письмо приятеля тем приятнее, чем больше в нем разных вздоров (для этого я считаю за обязанность писать теперь к тебе чаще, не ожидая от тебя ответов). Видишь ли, в чем дело: ты решительно не понимаешь меня, хотя и знаешь меня довольно. Я не юморист, не остряк; ирония и юмор -- не мои оружия. Если мне удалось в жизнь мою написать статей пяток, в которых ирония играет видную роль и с большим или меньшим уменьем выдержана,-- это произошло совсем не от спокойствия, а от крайней степени бешенства, породившего своею сосредоточенностью другую крайность -- спокойствие. Когда я писал тип на Шевырку и статью о "Тарантасе"6, я был не красен, а бледен, и у меня сохло во рту, отчего на губах и не было пены. Я могу писать порядочно только на основании моей натуры, моих естественных средств. Выходя из них по расчету или по необходимости,-- я делаюсь на то ни се, ни рак ни рыба. Теперь слушай: кроме того, что я болен и что мне опротивела и литература и критика так, что не только писать, читать ничего не хотелось бы,-- я еще принужден действовать вне моей натуры, моего характера. Природа осудила меня лаять собакою и выть шакалом, а обстоятельства велят мне мурлыкать кошкою, вертеть хвостом по-лисьи. Ты говоришь, что статья "написана без довольной обдуманности и несколько сплеча, тогда <как> за дело надо было взяться с тонкостью". Друг ты мой, потому-то, напротив, моя статья и не могла никак своею замечательностию соответствовать важности ( хотя и отрицательной) книги, на которую писана, что я ее обдумал. Как ты мало меня знаешь! Все лучшие мои статьи нисколько не обдуманы, это импровизации, садясь за них, я не знал, что я буду писать. Если первая строка хватит издалека -- статья болтлива, о деле мало сказано; если первая строка ближе к делу -- статья хороша. И чем больше я ее запущу, чем меньше мне времени писать ее, тем она энергичнее и горячее. Вот как я пишу! Если б мне надо было обдумывать, я не мог бы кормиться литературою и каждый месяц, кроме мелких статей, поставлять по критике. Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться моему негодованию и бешенству. Мне очень нравится статья Губера7 (читал ли ты ее?) именно потому, что она писана прямо, без лисьих верчений хвостом. Мне кажется, что она -- моя, украдена у меня и только немножко ослаблена. Но мою статью я обдумал, и потому вперед знал, что отличною она не будет, и бился из того только, чтоб она была дельна и показала гнусность подлеца. И она такою и вышла у меня, а не такою, какою ты прочел ее. Вы живете в деревне и ничего не знаете. Эффект этой книги был таков, что Никитенко, <ее> пропустивший, вычеркнул у меня часть выписок из книги, да еще дрожал и за то, что оставил в моей статье8. Моего он и цензора вычеркнули целую треть, а в статье обдуманной помарка слова -- важное дело. Ты упрекаешь меня, что я рассердился и не совладел с моим гневом? Да этого и не хотел. Терпимость к заблуждению я еще понимаю и ценю, по крайней мере в других, если не в себе, но терпимости к подлости я не терплю. Ты решительно не понял этой книги, если видишь в ней только заблуждение, а вместе с ним не видишь артистически рассчитанной подлости. Гоголь -- совсем не К. С. Аксаков. Это -- Талейран, кардинал Феш, который всю жизнь обманывал бога, а при смерти надул сатану9. Вообще, ты с твоею терпимостию доходишь до нетерпимости именно тем, что исключаешь нетерпимость из числа великих и благородных источников силы и достоинства человеческого. Берегись впасть в односторонность и ограниченность. Вспомни, что говорит Анненков по поводу новой пьесы Понсара о том, что и здравый смысл может порождать нелепости, да еще скучные10. И отзыв Анненкова о книге Гоголя тоже не отзывается терпимостию11. Повторяю тебе: умею вчуже понимать и ценить терпимость, во останусь гордо и убежденно нетерпимым. И если сделаюсь терпимым -- знай, что с той минуты я -- кастрат и что во мне умерло то прекрасное человеческое, за которое столько хороших людей (а в числе их и ты) любили меня больше, нежели сколько я стоил того.
Что Михаил Семенович? Здоров ли он? До меня доходят на его счет не совсем радостные слухи. Попроси кого-нпбудь уведомить меня о нем. Если его положение не так дурно, как мне кажется, нельзя ли напомнить ему о его мне обещании. Крайне нужно для статьи о театре, которая для него будет интересна12.
159. П. В. АННЕНКОВУ
1/13 марта 1847. Петербург
СПб. 1/13 марта 1847. Дражайший мой Павел Васильевич, Боткин переслал мне Ваше письмо к нему, в котором так много касающегося до меня1. Не могу выразить Вам, какое впечатление произвело оно на меня, мой добрый и милый Анненков! Я знаю, что Вы человек обеспеченный, и порядочно обеспеченный, но отнюдь не богач, и я знаю, что и не с Вашими средствами за границею 400 фр. никогда не могут быть лишними. Но все-таки не в этом дело: это я всегда ожидал <от> Вас и это меня нисколько не удивило, не взволновало. Но Ваши строки: "Грустную новость сообщили Вы мне о Белинском, новость, которая, сказать признательно, отравляет все мои похождения здесь" -- тронули меня до слез. Я не был так самолюбив и прост, чтобы вообразить, что Вы близки к отчаянию и, пожалуй, наложите на себя руки, не принял их даже в буквальном значении; но понял все истинное, действительно в них заключающееся, понял, что мысль о моем положении иногда делает неполными Ваши удовольствия. Но это не все: для меня вы изменяете план своих путешествий и, вместо Греции и Константинополя, располагаетесь ехать ко мне в Силезию, около Швейдница и Оренбурга, недалеко от Бреславля!2 Вот что скажу я Вам на последнее в особенности: если бы не чувствовал, как много и сильно люблю я Вас,-- Ваше письмо, вместо того, чтобы преисполнить меня радостью, которую я теперь чувствую, возбудило бы во мне неудовольствие и досаду. Но довольно об этом. Думаю я отправиться на первом пароходе, а когда именно пойдет он, теперь знать нельзя -- зависеть это будет от очистки льду на Балтике. Пароход с пассажирами отходит из Питера в Кронштадт по субботам; последняя суббота в апреле приходится 26 апреля (по вашему 8 мая), первая суббота в мае --3/15, вторая -- 10/22, третия -- 17/29. Итак, всего вероятнее: не раньше 3/15 и не позже 17/29 мая. Как только сам узнаю наверное, сейчас же извещу Вас и Тургенева.
Да, я было струхнул порядком за свое положение, но теперь поправляюсь. Тильман ручается за выздоровление весною даже и в Питере, но всегда прибавляет: "А лучше бы ехать, если можно". Когда я сказал ему, что нельзя, он видимо насупился, а когда потом сказал, что еду -- он просиял. Из этого я заключаю, что в Питере можно меня починить до осени, а за границею можно закрепить готовый развязаться и расползтись узел жизни. Вот уже с месяц чувствую я себя лучше, но упадок сил у меня -- страшный: устаю от всякого движения, иногда задыхаюсь оттого, что переворочусь на кушетке с одного бока на другой.
Письма Ваши -- наша отрада. В 2-м письме я был совсем готов принять Вашу сторону против добродетельных врагов введения науки земледелия и ремесл, но когда увидел, что это введение направлено против древних языков -- я на попятный двор. У меня на этот счет есть убеждение, немножко даже фанатическое, и если я за что уважаю Гизо, так это за то, что в 1835, кажется, году он отстоял преподавание во Франции древних языков3. Но об этом поговорим при свидании. Выходка "добродетельной" партии против эфира привела меня на минуту в то состояние, в которое приводит эфир. Этот факт окончательно объяснил мне, что такое эти новые музульмане, у которых Руссо -- алла, а Робеспьер пророк его, и почему эта партия только шумлива, а в сущности бессильна и ничтожна4.