Тургенев пишет, что целует и обнимает тебя за мою поездку, хочет жить в Штеттине и, подобно Моине, бродя по морскому берегу, ждать Фингала, то есть меня7. Он прислал рассказец (3-й отрывок из "Записок охотника") -- недурен; и повесть -- ни то ни се8. Что за чудаки москвичи! Н. А. Мельгунов вызвался составить нам московский фельетон9 (конец письма не сохранился)

164. И. С. ТУРГЕНЕВУ

12/24 марта 1847. Петербург

СПб. 12/24 марта 1847. Петербург. Пишу к Вам несколько строк, любезный мой Тургенев. Вскоре по получении Вашего второго ко мне письма1, в котором Вы изъявляете свое удовольствие о здоровье моего сына -- он умер2. Это меня уходило страшно. Я не живу, а умираю медленною смертью. Но довольно об этом. К делу. Я взял билет на первый штеттинский пароход ("Владимир"); он отходит 4/16 мая; в Штеттине будет 9/21. Вот когда я, Ваш Фингал, обниму Вас, мою Моину, если Вы сдержите Ваше обещание -- ждать меня в Штеттине3. Если бы, сверх чаяния, лед на Неве помешал, "Владимир" пойдет не 4/16, а 10/22 мая. Но это едва ли возможно: во вчерашнем No "Полицейской газеты" напечатано донесение шлиссельбургсксто исправника, что Нева прошла на 4 версты от истока, вниз по течению.

Я уже публикуюсь;4 свидетельство Тильмана вчера отправлено в Физикат5. Ждите меня. А затем прощайте, до скорого свидания. Ваш

В. Белинский6.

165. В. П. БОТКИНУ

22 апреля 1847. Петербург

СПб. 22 апр. 1847. Любезный друг Боткин, хоть мне немного и лучше теперь против прежнего, но я все еще плох, притом же и работы пропасть,-- и если я пишу к тебе, то по особенному обстоятельству. Дело идет о Н. А. Мельгунове1. Бог послал нам в нем сотрудника уже чересчур деятельного и плодовитого. Это с одной стороны хорошо, а с другой вовсе не хорошо. Николай Александрович человек умный и образованный, с копотливым усердием он следит за всем новым, и нет ничего нового, чего бы не принял он к сведению. Но, по своей натуре, он не в состоянии усвоить себе никакого резко определенного, характеристического образа мыслей. Он примиритель; московский Одоевский. Он чуть не плачет, когда у нас при нем Шевырева называют подлецом (я сам был свидетелем этому), и я уверен, что он тоже чуть не плачет, когда Шевырев при нем честит меня по-своему. Ему хотелось бы всех нас свести и помирить. Он не понимает антипатии убеждений и натур. Поэтому роль его жалка: обе крайние стороны смотрят на него, как на половину своего, а в сущности ничьего. Это отражается и в его статьях: он хлопочет, чтобы в них не было односторонности, пристрастных убеждений, нетерпимости, узкости в созерцании и понятиях,-- а достигает только того, что в них нет закваски, крепости, что они бесцветны, ни то ни се. В них все умно, дельно, современно, по большей части справедливо; но читать их скучно, и от них мало остается в голове. Они благонравны в отличие от статей Герцена, которые -- решительные повесы и сорви-головы. Видишь ли что, Боткин: благонравие -- прекрасная вещь; я всегда готов награждать ее уважением, похвалами, но... не ДЕНЬГАМИ. Платить деньги можно и должно только за статьи, по поводу которых не может быть раздумья: поместить или нет? но которых было бы грустно, обидно, досадно лишиться и видеть, как ими воспользовался другой журнал. В отношении к таким статьям деньги -- вздор, потому что такие статьи поддерживают журнал, дают ему ход и кредит, а деньги возвращают с хорошими процентами. Но в отношении к статьям, которые не то, чтобы дурны, да и не то, чтобы хороши, от которых журналу ni chaud, ni froid {ни тепло, ни холодно (фр.). -- Ред. }, которые можно поместить и можно не поместить,-- в отношении к таким статьям деньги -- вещь важная и сорить их глупо. Такие статьи для журнала -- не лишнее дело (если они не длинны и не часто печатаются), когда за них плата -- не деньги, а честь напечатания в хорошем журнале. Вот пример: вызвался Мельгунов писать нам московский фельетон. Получаем: святители! что это! тяжело, скучно! Но на безлюдье и Фома дворянин, на безрыбье и рак рыба; нет лучше, давайте этот. Но вот беда: фельетон снабжен введением, которое вдвое длиннее его и пахнет диссертациею. Некрасов прибегает ко мне в отчаянии: так-де и так; поместить вместе с фельетоном нельзя никак, а не поместить-- значит оскорбить человека, который так усердствует нашему журналу. Что делать? Подумав, я посоветовал отделить введение и напечатать его в науках2. Думаю: надо журналу по возможности давать характер журнала русского, а в статье трактуется о вопросе, для нас, русских, близком и интересном; статью нельзя назвать положительно дурною, а отрицательно она даже хороша. Итак, ты видишь, что статья помещена из деликатности. Похвал мы за нее не слыхали, а брань уже слышали. И платить деньги из деликатности! Это именно одна из тех статей, которые так и смотрят даровыми и которые журналист бережет на черный день, чтобы заткнуть недостаток хорошей статьи -- ведь хорошие-то не всегда бывают. И что же? Николай Александрович не только не понял причины помещения статьи в отделе наук, но не догадался даже и <о> причине ее разделения!!.. Но это бы все ничего, и с известной точки зрения Николай Александрович сотрудник иногда полезный; но его плодовитость привела бы нас в беспокойство, если б не стоила и ни копейки; а то -- ужас! Печатай все это,-- и журнал сейчас примет характер умной, честной, добросовестной и благородной посредственности. Хотя и теперь на "Современник" публика смотрит лучшими глазами, нежели его издатели и сотрудники, считает его первым и лучшим журналом (это мы знаем достоверно), но по причине болезни, которая вот уже 7 месяцев как парализировала мою энергию и деятельность, лишила меня сил даже для физического труда, "Современник" и так не отличается особенною резкостию или цветистостию. При этом Николай Александрович решительно не понимает, что такое журнал и чем он должен отличаться ото всего, что не есть журнал. Он предложил нам перевести из какого-то немецкого журнала похвальную статью Н. Ф. Павлову, потому-де, что это будет приятно Н. Ф. Павлову 3. Теперь просит нас перепечатать свою статью о Берлиозе (из "Московских ведомостей")4, потому что это будет приятно Берлиозу!!!.. Стало быть, журнал должен издаваться не для пользы общества, а для удовольствия некоторых лиц! Если мы перепечатываем статью Николая Филипповича, так это потому, что, по ее важности и достоинству, она стоила б быть перепечатанною во всех журналах. Разумеется, мы не перепечатаем статьи о Берлиозе. Также не напечатаем статьи "Бурши и филистеры" 5. Он в ней прав, по крайней мере более прав, нежели я, против которого он тут пишет, но "Современник" -- не "Московский листок", против себя не станет печатать статей, подобно г. Драшусову, прося прощения, в выносках, что сделал глупость, соврал. Особенно нельзя в "Современнике" допустить того, что говорится в статье против Тургенева: нельзя выдавать своих сотрудников, кроме того, что если бы Тургенев судил и односторонне, его односторонность жива, оригинальна; а его письмо о Берлине6, как ни коротко оно, было замечено и скрасило наш журнал больше, нежели все статьи Николая Александровича, вместе взятые. А потом статья о "Буршах и филистерах" не имеет никакого интереса для нашей публики; она имела бы смысл только в виде журнальной заметки и будучи втрое покороче и сжатее. Но вот, что всего ужаснее: Аксаков и Николай Александрович затевают диспут о Москве и Петербурге и удостоивают "Современник" быть ареною их спора7. Избави бог. О Москве и Петербурге можно написать статью, высказать свое мнение; но этим все и должно кончиться. Спору тут нет места, потому что для решения вопроса нет положительных данных, и все дело должно вертеться безвыходно на личных мнениях. А каковы же эти личные мнения? Аксаков будет петь гимны не той Москве, которая существует действительно, а той, которую он создал себе в своей фантазии, и будет возвышать ее насчет Петербурга, которого он решительно не знает ни дурных, ни хороших сторон. Николай Александрович будет стараться отдать должную справедливость Москве, которую он знает, и Петербургу, которого он не знает (ибо не жил в нем) и к которому он чувствует предубеждение, с трудом им скрываемое. Ну, что это за спор! Я уже не говорю, что все споры смешны. Возразите на чужое мнение, да и замолчите. А тут все дело перекричать противника: кто замолчал первый, тот побежден, кто крикнул последний -- победил. Это смешно, а хуже всего то, что смешное падет на журнал, а как мы этого не хотим, то такого спора принять в журнал никогда не решимся. Теперь посмотри, какое наше гадкое положение. Аксаков хочет поместить статью у нас; в этом видно с его стороны уважение к нашему журналу и доверенность к нам. За что же мы ответим грубостию на вежливость? Отказать -- значит: заставить его думать, что мы с ним, как с славянофилом, не хотим иметь дела. Бога ради, Боткин, сам, если видишься с ним, или через других скажи ему, что всякую другую статью его готовы поместить; но спора этого по особым причинам допустить в "Современник" не можем. А Николаю Александровичу так хочется поспорить -- и ему неприятно отказать, а делать нечего. Прибавлю к этому еще две черты, из которых одна очень странна со стороны Николая Александровича. В одном письме он дал заметить свое удивление, что некоторым сотрудникам "Современник" платит 50 р. с., тогда как ему только 150 р. асс. Кому же "Современник" платит 50 р. с.? Кавелину и Соловьеву! Да если бы плата устанавливалась не абстрактным обычаем и реальною необходимостью, а сравнительною ценностию статен,-- то, платя Николаю Александровичу 50 р. с. за лист, мы Кавелину должны были бы платить пять тысяч серебром с печатного листа. Это потому, что золотой полуимпериял стоит с лишком в 5 раз дороже 5-ти целковых, которых он меньше в 20 раз. Как же этого не понять? Неужели самолюбие до того может ослеплять человека? И, сверх того, человека богатого, тогда как Кавелин, сверх всего прочего, еще и бедный человек! Признаюсь, эта выходка со стороны Николая Александровича меня сильно озадачила. А вот другое, менее важное. Сердится, что возражение его против Шевырева не попало в 4 No8, и замечает, что Краевский статью Грановского, посланную от 23 числа, успел же напечатать9. Да если бы Грановский прислал ее нам, мы бы выпустили книжку 2-го числа, а ее все бы напечатали. А тут, как нарочно, Страстная и Святая недели пришлись в конце месяца, к мы не знаем, как еще книжка вышла. Некрасов уже посылал было статью Николая Александровича в типографию, а тут вдруг -- письмо Анненкова10. Послать обе статьи, значило рисковать выходом книжки, а Некрасов рисковать не хотел (и хорошо сделал) и послал одно письмо Анненкова.

Вследствие всего этого мы решились несколько расхолодить усердие Николая Александровича к нашему журналу. Для этого берутся следующие меры: за фельетон ему предлагается только 35 р. с. -- цена, которую получает Штрандман, составляющий петербургские современные заметки11. Николай Александрович спрашивает нас, почему мы смесь ценим меньше наук. Тут дело не в смеси, а в достоинстве статей. Если б Герцен взялся писать московский фельетон, но потребовал бы 100 р. с. с листа: дорога, тяжело редакции было бы это, а согласиться ей следовало бы. Если бы такие фельетоны, какие пишет нам Николай Александрович, составлял бедный студент, ему можно было бы давать 25 р. с, и то больше на основании филантропической мысли, что оно-де и плата за труд и помощь бедному человеку. Потом фельетон его будет без церемоний урезан, особенно будет выкинуто все о бале Корсакова, где праздные московские бары глупо пародировали нравы русской старины, что Николай Александрович находит хорошим и почему-то сравнивает с рококо. Спор не будет допущен, статья о Берлиозе не будет перепечатана и многие другие его предложения будут отклонены. Обо всем этом завтра же пойдет к нему письмо Панаева, вежливое, деликатное, во твердое и решительное. А цель моего этого к тебе письма есть та, чтобы поставить тебя и друзей наших на настоящую течку зрения в отношении к этому делу. 700 верст расстояния порождают часто недоразумения, и потому надо всегда заранее объясняться искренно и обстоятельно. Но будет об этом. И надоело и устал!