Думаю, что Вам пока едва ли до журнальных работ и всяких подобных дрязг. Но если, сверх чаяния, найдется у Вас время и охота написать повесть или что-нибудь вроде повести,-- может ли "Современник" надеяться на Вашу готовность быть и ему полезным? Вот еще вопрос в таком же роде: мы и не думаем о Вашем постоянном участии по какой-нибудь отдельной части, но если бы Вам когда пришла охота разобрать какую-нибудь книгу, особенно почему-нибудь Вас интересующую,-- можем ли мы надеяться, что Вы дадите нам Вашу рецензию? Нечего и говорить, что и для Вашей ученой статьи всегда найдется почетное место в нашем журнале, лишь бы только Вы захотели занять его1.
Затем, желая Вам всего хорошего, остаюсь весь Ваш
В. Белинский.
СПб. 1847, ноября 8 дня
На обороте:
Петру Николаевичу Кудрявцеву.
172. П. В. АННЕНКОВУ
20 ноября/2 декабря 1847, Петербург
Дражайший мой Павел Васильевич, виноват я перед Вами, как черт знает кто, так виноват, что и оправдываться нет духу, даже на письме, хотя в вине моей перед Вами и есть circonstances atténuantes {смягчающие обстоятельства (фр.). -- Ред. }. И потому, не теряя лишних слов, предаю себя Вашему великодушию, которое <в> Вас сильнее справедливого негодования.
Не можете представить, как, с одной стороны, обрадовало меня письмо Ваше, а с другой -- каким жгучим упреком кольнуло оно мою трикраты виновную перед Вами совесть1. Но довольно об этом. Пущусь в повествовательный слог и расскажу Вам о себе и прочем все в хронологическом порядке. Гибельная привычка быть подробным и обстоятельным в письмах главная причина моей несостоятельности в переписке. Отправивши к Вам письмо из Берлина, в котором я расхвастался моим здоровьем2, я через несколько же часов почувствовал, что мне хуже, что я, значит, простудился. Такова моя участь. Из Парижа только что расхвастался жене чуть не совершенным выздоровлением, как на другой же день и простудился и стал никуда не годен. В Берлине погода стояла гнусная. Мы с Щепкиным выходили только обедать, да еще по утрам он ходил к своему египтологу, Лепсиусу, а я все сидел дома. Кстати о Щепкине. Он самолюбив до гадости, до омерзения; это правда; но он все-таки не чужд многих весьма хороших качеств, и малый с головой. Может быть, я так говорю потому, что дружеское расположение, с каким обошелся со мною Щепкин, затронуло, подкупило мое самолюбие. Да, я, в этом отношении, в сорочке родился: многие люди различно, а иногда и противоположно, враждебно даже, относящиеся друг к другу, ко мне относятся почти одинаково. Может быть, тут не одно счастие, а есть немножко и заслуги с моей стороны; а эта заслуга, по моему мнению, заключается в моей открытости и прямоте. Например, Тургенев был оскорблен обращением с ним Щепкина и этим и ограничился. Я же, напротив, не оскорблялся, а чуть замечал, что он заносится, показывал ясно, что это вижу, и не уступал ему, как это одни делают по робости характера, другие по гордости, третьи по уклончивости. Впрочем, у Щепкина есть в манере нечто странное и пошлое, независимо от его самолюбивого характера, а это мало знающие его приписывают его самолюбию. Но вот я и заболтался, вдался в диссертацию и уж сам не знаю, как выйти из нее приличным образом. Прожив с Щепкиным с неделю в одной комнате, я уразумел предмет его занятий и восчувствовал к нему уважение. Для него искусство важно, как пособие, как источник для археологии. Он выучился по-коптски, читает бойко гиероглифы, и Египет составляет главный предмет его изучения. Археологию я высоко уважаю и слушать знающего по ее части человека готов целые дни. И Щепкин сообщил мне много интересного касательно Египта. Его профессор Лепсиус так обшарил весь Египет, что теперь после него нет никакой возможности поживиться надписью или гиероглифом, хоть останься для этого жить в Египте. Большая комната у Лепспуса кругом обставлена шкапами, наполненными только материялами для истории Египта. Он восстановил (по источникам) хронологию Египта за 5000 лет до нашего времени, следовательно, с лишком за 3000 лет до Р. X. И в этом отношении Лепсиус сделался уже авторитетом, на него все ссылаются, все его цитируют. Теперь он обработывает грамматику коптского языка, после чего приступит к другим важным работам по части истории Египта. Поразил меня особенно факт, что египтяне называли евреев прокаженными. Вот и дивись после этого, что иной индивидуум грязен и вонюч не по бедности и нужде, а по бескорыстной любви к грязи и вони (как Погодин),-- когда целый народ, с самого своего появления на сцену истории до сих пор, подобно Петрушке, носит с собою свой особенный запах!3