Начинаем с седьмой страницы. Печорин в Пятигорске, у Елисаветинского источника, сходится с своим знакомым – юнкером Грушницким. По художественному выполнению, это лицо стоит Максима Максимыча: подобно ему, это тип, представитель целого разряда людей, имя нарицательное. Грушницкий – идеальный молодой человек, который щеголяет своею идеальностию, как записные франты щеголяют модным платьем, а «львы» ослиного глупостию. Он носит солдатскую шинель из толстого сукна; у него георгиевский солдатский крестик. Ему очень хочется, чтобы его считали не юнкером, а разжалованным из офицеров: он находит это очень эффектным и интересным. Вообще, «производить эффект» – его страсть. Он говорит вычурными фразами. Словом, это один из тех людей, которые особенно пленяют чувствительных, романических и романтических провинциальных барышень, один из тех людей, которых, по прекрасному выражению автора записок, «не трогает просто прекрасное и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания». – «В их душе, – прибавляет он, – часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии». Но вот самая лучшая и полная характеристика таких людей, сделанная автором же журнала: «Под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами, – иногда тем и другим». Мы к этому очерку прибавим от себя только то, что они страх как любят сочинения Марлинского, и чуть зайдет речь о предметах сколько-нибудь не житейских, стараются говорить фразами из его повестей. Теперь вы вполне знакомы с Грушницким. Он очень недолюбливает Печорина за то, что тот его понял. Печорин тоже не любит Грушницкого и чувствует, что когда-нибудь они столкнутся, и одному из них несдобровать.
Они встретились как знакомые, и у них начался разговор. Грушницкий напал на общество, съехавшееся в этот год на воды. «Нынешний год, – говорил он, – из Москвы только одна княгиня Литовская с дочерью; но я с ними незнаком; моя солдатская шинель, как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает, – тяжело, как милостыня». В это время прошли мимо их к колодцу две дамы, и Грушницкий сказал, что то княгиня Литовская с дочерью Мери. Он с ними незнаком, потому что «этой гордой знати нет дела, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстою шинелью!» Звонкою фразою, громко сказанною по-французски, он обратил на себя внимание княжны. Печорин сказал ему: «Эта княжна Мери прехорошенькая. У нее такие бархатные глаза, – именно бархатные; я тебе советую присвоить это выражение, говоря о ее глазах; – нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза – без блеска: они так мягки, они будто бы тебя, гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… а что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу!» – «Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади», – сказал Грушницкий с негодованием. Они разошлись.
Возвращаясь мимо того места, Печорин, невидимый, был свидетелем следующей сцены. Грушницкий был ранен, или хотел казаться раненым, и потому хромал на одну ногу. Уронив стакан на песок, он напрасно усиливался поднять его. Легче птички подлетела к нему княжна и, подняв стакан, подала ему его с телодвижением, исполненным невыразимой прелести. Из этого выходит целый ряд смешных сцен, худо кончившихся для Грушницкого. Он идеальничает – Печорин над ним тешится. Он хочет ему показать, что в поступке княжны не видит для Грушницкого никакой причины к восторгу или даже просто к удовольствию. Печорин приписывает это своей страсти к противоречию, говоря, что присутствие энтузиаста обдает его крещенским холодом, а частые сношения с флегматиком могут сделать его страстным мечтателем. Напрасное обвинение! Такое чувство противоречия понятно во всяком человеке с глубокою душою. Детская, а тем более фальшивая идеальность оскорбляет чувство до того, что приятно уверить себя на ту минуту, что совсем не имеешь чувства. В самом деле, лучше быть совсем без чувства, нежели с таким чувством. Напротив, совершенное отсутствие жизни в человеке возбуждает в нас невольное желание увериться в собственных глазах, что мы не похожи на него, что в нас много жизни, и сообщает нам какую-то восторженность. Указываем на эту черту ложного самообвинения в характере Печорина, как на доказательство его противоречия с самим собою вследствие непонимания самого себя, причины которого мы объясним ниже.
Теперь выходит на сцену новое лицо – медик Вернер. В беллетрическом смысле это лицо превосходно, но в художественном довольно бледно. Мы больше видим, что хотел сделать из него поэт, нежели что оп сделал из него в самом деле.
Жалеем, что пределы статьи не позволяют нам выписать разговора Печорина с Вернером: это образец грациозной шутливости и, вместе, полного мысли остроумия (стр. 28 – 37). Вернер сообщает ему сведения о приехавших на воды, а главное – о Литовских. «Что вам сказала княгиня Литовская обо мне?» – спросил Печорин. «Вы очень уверены, что это княгиня… а не княжна?» – «Совершенно убежден». – «Почему?» – «Потому что княжна спрашивала о Грушницком». – «У вас большой дар соображения», – отвечал Вернер. Затем он сообщил, что княжна почитает Грушницкого разжалованным в солдаты за дуэль. «Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении?» – «Разумеется». – «Завязка есть! – закричал Печорин в восторге, – об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтобы мне не было скучно». Далее, Вернер сообщил Печорину, что княгиня его знает, потому что встречала в Петербурге, где его история (какая – этого не объясняется в романе) наделала много шума. Говоря о ней, княгиня к светским сплетням приплетала свои, а дочка слушала со вниманием; – в ее воображении Печорин (по словам Вернера) сделался героем романа в новом вкусе. Вернер вызывается представить его княгине. Печорин отвечает, что героев не представляют и что они не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную. В шутках его проглядывает намерение. Мы скоро узнаем о нем: оно началось от нечего делать, а кончилось… но об этом после. Вернер сказал о княжне, что она любит рассуждать о чувствах, о страстях и пр. Потом, на вопрос Печорина, не видел ли он кого-нибудь у них, он говорит, что видел женщину – блондинку, с чахоточным видом лица, с черною родинкою на правой щеке. Приметы эти, видимо, взволновали Печорина, и он должен был признаться, что некогда любил эту женщину. Затем он просит Вернера не говорить ей о нем, а если она спросит – отнестись о нем дурно. «Пожалуй!» – отвечал Вернер, пожав плечами, и ушел.
Оставшись наедине, Печорин думает о предстоящей встрече, которая беспокоит его. Ясно, что его равнодушие и ирония – больше светская привычка, нежели черта характера. «Нет в мире человека (говорит он), над которым бы прошедшее приобретало такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан! ничего не забываю – ничего!»
Вечером он вышел на бульвар. Сошедшись с двумя знакомыми он начал им рассказывать что-то смешное; они так громко хохотали, что любопытство переманило на его сторону некоторых из окружавших княжну. Он, как выражается сам, продолжал увлекать публику до захождения солнца. Княжна несколько раз проходила мимо его с матерью, – и ее взгляд, стараясь выразить равнодушие, выражал одну досаду. С этого времени у них началась открытая война: в глаза и за глаза язвили они друг друга насмешками, злыми намеками. Верх всегда был на стороне Печорина, ибо он вел войну с должным присутствием духа, без всякой запальчивости. Его равнодушие бесило княжну и, назло ей самой, только делало его интереснее в ее глазах. Грушницкий следил за нею, как зверь, и лишь только Печорин предрек скорое знакомство его с Литовскими, как он в самом деле нашел случай заговорить с княгинею и сказать какой-то комплимент княжне. Вследствие этого он начал докучать Печорину, почему он не познакомится с этим домом, лучшим на водах? Печорин уверяет идеального шута, что княжна его любит: Грушницкий конфузится, говорит: «Какой вздор!» и самодовольно улыбается. «Друг мой, Печорин, – говорил он, – я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право жаль! потому что Мери очень мила!..» – «Да, она недурна! – сказал с важностию Печорин, – только берегись, Грушницкий!» – Тут он стал ему давать советы и делать предсказания с ученым видом знатока. Смысл их был тот, что княжна из тех женщин, которые любят, чтобы их забавляли; что если с Грушницкий будет ей скучно две минуты сряду – он погиб; что, Накокетничавшись с ним, она выйдет за какого-нибудь урода, из покорности к маменьке, а после и станет уверять себя, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть Грушницкого, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное… Грушницкий ударил по столу кулаком и стал ходить взад и вперед по комнате. «Я внутренне хохотал (слова Печорина) и даже раза два улыбнулся, но он, к счастию, этого не заметил. Явно, что оп влюблен, потому что еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы… Я стал его рассматривать, и что же?.. мелкими буквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом – число того дня, когда она подняла знаменитый стакан. Я утаил свое открытие; я не хочу вынуждать у него признаний; я хочу, чтобы он сам выбрал меня в свои поверенные, – и тут-то я буду наслаждаться!»
На другой день, гуляя по виноградной аллее и думая о женщине с родинкой, он в гроте встретился с нею самою. Но здесь мы должны выпискою дать понятие о их отношениях.
– Вера! – вскрикнул я невольно. Она вздрогнула и побледнела. «Я знала, что вы здесь», – сказала она. Я сел возле нее и взял ее за руку. Давно забытый трепет пробежал до моим жилам при звуке этого милого голоса; она посмотрела мне в глаза своими глубокими и спокойными глазами, – в них выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек. – Мы давно не видались, – сказал я. – Давно, и переменились оба во многом. – Стало быть, уж ты меня не любишь?.. – Я замужем!.. – сказала она. – Опять? Однако несколько лет тому назад эта причина также существовала, но между тем… Она выдернула свою руку из моей, и щеки ее запылали. – Может быть, ты любишь своего второго мужа?.. Она не отвечала и отвернулась. – Или он очень ревнив? Молчание. – Что ж? он молод, хорош, особенно, верно, богат, и ты боишься… – Я взглянул на нее и испугался: ее лицо выражало глубокое отчаяние, на глазах сверкали слезы. – Скажи мне, – наконец прошептала она, – тебе очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть. С тех пор, как мы знаем друг друга ты ничего мне не дал, кроме страданий… – Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и опустила голову на грудь мою. «Может быть, – подумал я, – ты оттого-то именно меня и любила: радости забываются, а печали никогда!..» Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны, как лед, голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере. Вера никак не хотела, чтобы Печорин познакомился с ее мужем; но так как он дальний родственник Литовской и как потому Вера часто бывает у ней, то она и взяла с него слово познакомиться с княгинею. Так как «Записки» Печорина есть его автобиография, то и невозможно дать полного понятия о нем, не прибегая к выпискам, а выписок нельзя делать, не переписавши большей части повести. Посему мы принуждены пропускать множество подробностей самых характеристических и следить только за развитием действия. Однажды, гуляя верхом, в черкесском платье, между Пятигорском и Железноводском, Печорин спустился в овраг, закрытый кустарником, чтобы напоить коня. Вдруг он видит – приближается кавалькада: впереди ехал Грушницкий с княжной Мери. Он был довольно смешон в своей серой солдатской шинели, сверх которой у него надета была шашка и пара пистолетов. Причина такого вооружения та (говорит Печорин), что дамы на водах еще верят нападению черкесов. – И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? – говорила княжна. – Что для меня Россия? – отвечал ее кавалер, – страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, и тогда как здесь, – здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами… – Напротив… – сказала княжна, покраснев. Лицо Грушницкого выражало удовольствие. Он продолжал: – Здесь моя жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и если бы Бог мне каждый год посылал один светлый женский взгляд, один подобный тому… В это время они поравнялись со мной; я ударил плетью по лошади выехал из-за куста… – Mori dieu, im circassien!.. (Боже мой, черкес!.. (фр.)) – вскрикнула княжна в ужасе. Чтоб ее совершенно разуверить, я отвечал по-французски, слегка наклонясь: – Ne craignez rien, rnadame, – je ne suis pas plus dangereux quo vortre cavalier (Ничего не бойтесь, сударыня, я не опаснее вашего спутника (Фр.)). Княжна смутилась от этого ответа. Вечером того же дня Печорин встретился с Грушницким на бульваре. «Откуда?» – «От княгини Литовской, – сказал он очень важно. – Как Мери поет!» – «Знаешь ли что? – сказал я ему, – я пари держу, что она не знает, что ты юнкер; она думает, что ты разжалованный…» – Быть может! Какое мне дело!.. – сказал он рассеянно. – Нет, я только так это говорю… – А знаешь ли, что ты нынче ужасно ее рассердил? Она нашла, что это неслыханная дерзость; я насилу йог ее уверить, что ты не мог иметь намерения ее оскорбить; она говорит, что у тебя наглый взгляд, что ты, верно, о себе самого высокого мнения. – Она не ошибается… А ты не хочешь ли за нее вступиться? – Мне жаль, что я не имею еще этого права… «Ого! – подумал я, – у него, видно, есть уже надежда…» – Впрочем, для тебя же хуже, – продолжал Грушницкий, – теперь тебе трудно познакомиться с ними, а жаль! это один из самых приятных домов, какие я только знаю… Я внутренне улыбнулся. «Самый приятный дом для меня теперь мой», – сказал я, зевая, и встал, чтобы идти. – Однако признайся, ты раскаиваешься?.. – Какой вздор! если я захочу, то завтра же вечером буду у княгини… – Посмотрим… – Даже, чтоб тебе сделать удовольствие, стану волочиться за княжной… – Да, если она захочет говорить с тобою… – Я подожду только той минуты, когда твой разговор ей наскучит. Прощай!.. – А я пойду шататься, я ни за что теперь не засну… Послушай, пойдем лучше в ресторацию, там игра… Мне нужны нынче сильные ощущения. – Желаю тебе проиграться. – Я пошел домой.
На бале, в ресторации, Печорин услышал, как одна толстая дама, толкнутая княжною, бранила ее за гордость и изъявляла желание, чтобы ее проучили, и как один услужливый драгунский капитан, кавалер толстой дамы, сказал ей, что «за этим дело не станет». Печорин попросил княжну на вальс, – и княжна едва могла подавить на устах своих улыбку торжества. Сделавши с нею несколько туров, он завел с нею разговор в тоне кающегося преступника. Хохот и шушуканье прервали этот разговор, – Печорин обернулся: в нескольких шагах от него стояла группа мужчин, и, среди их, драгунский капитан потирал от удовольствия руки. Вдруг выходит на середину пьяная фигура с усами и красной рожей, неверными шагами подходит к княжне и, заложив руки на спину, уставив на смущенную девушку мутно-серые глаза, говорит ей хриплым дискантом: «Пермете… ну, да что тут!.. просто ангажирую вас на мазурку…» Матери княжны не было вблизи; положение княжны было ужасно, она готова была упасть в обморок. Печорин подошел к пьяному господину и попросил его удалиться, говоря, что княжна дала уже ему слово танцевать с ним мазурку. Разумеется, следствием этой истории было формальное знакомство Печорина с Литовскими. В продолжение мазурки Печорин говорил с княжною и нашел, что она очень мило шутила, что разговор ее был остер, без притязания на остроту, жив и свободен; ее замечания иногда глубоки. Запутанною фразою дал он ей заметить, что она давно ему нравится.