Руки автоматически делали свое дело, заряжали и вскидывали винтовку к плечу, глаза улавливали в серой мгле утра темные, высовывающиеся словно из-под земли силуэты врагов, а душа была уже так чужда, так далека чувству самосохранения и ужаса, что о падающих поминутно людях даже не было мысли, что они больше не встанут уже никогда…
Когда пошли в штыки, выскочив на высокий бруствер, все сразу смешались в один поток, неудержимый и всесокрушающий, Карташев оказался впереди других, он не помнил, как пробежал открытое поле, над которым жужжала стальная саранча, как ворвался вместе с товарищами в глубокие окопы немцев, как бил направо и налево и штыком, и прикладом и очнулся только, вдруг увидев перед собою знакомое лицо толстого немца, ходившего каждый вечер к колодцу.
Немец лежал на дне окопа, без винтовки и каски, раненный в ногу, в ужасе ожидая своего конца… И гнев вдруг утих в душе Карташева вместе с затихшей боевой грозой, с умолкнувшими выстрелами орудий и пулеметов…
Он наклонился над немцем:
— Здравствуй, брат Карлуша, чай, не узнал меня, помнишь, солому ты мне в деревне уступил…
И, вероятно, сам вспомнив сцену ночью у сарая в покинутой деревне, Карташев улыбнулся немцу во всю ширину своего добродушного лица.
— Пойдем, братец, до дому, здесь тебе лежать не ладно… — сказал он, склоняясь к раненому неприятелю и поднимая его…
Немец, все еще испуганный, морщился и от боли, и от страха.
Карташев донес его до самого пункта и, сдавая доктору, приложив руку к козырьку, спросил:
— Вы его, ваше б-ие, подлечите… Он человек неплохой, хоша и немец, а душа в нем товарищеская, можно сказать. Ну, прощайте, Карл Иванович, поправляйтесь, да нас не поминайте лихом!..